Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Во главе северного ГПУ стоят два латыша – Аустрин и Шийрон, но его «мозгом» называют еврея Вольфсона. Говорят, он человек в самом деле неглупый, в политических вопросах разбирается, любит вести теоретические дискуссии со ссыльными троцкистами» меньшевиками, эсерами и ловко умеет оплетать. А уж если птичка попалась – «Стой! Не уйдешь из сети. Не расстанемся с тобой ни за что на свете».
Прощаясь с моей матерью, Новомбергский сказал, что хотя он и здесь придерживается своего правила – почти никого не принимает, но для меня дверь их комнатушки всегда открыта и что он с Марьей Ивановной (так звали его жену) сделают все, чтобы мне здесь жилось теплее.
Хозяин через свое учреждение достал моей матери билет до Москвы и поехал провожать ее на вокзал. Как я ни настаивал, мама умолила меня не провожать ее: был мороз с ветром, и она боялась, что я простужусь, переходя Двину. Потом она писала мне, что Венедикт Александрович всю дорогу
Бывало, я захлебывался слезами, когда мать уезжала из Москвы в Перемышль после проведенных со мною каникул. А тут, прощаясь с ней до лета, впервые оставаясь один в чужом городе, я не обронил ни одной слезы. Наркоз продолжал действовать. Внутри все болело, но болело приглушенно, тупо.
Несколько дней я не мог заставить себя выйти, погулять по городу. Даже перейти Петроградский проспект и купить по. «коммерческой» цене хлеба – это была пока еще непосильная нагрузка для моей надломленной воли. Я целыми днями читал, вернее – перечитывал. Книги брал у соквартирантов. Как нарочно, для начала мне попались «Бесы» и «Обреченные на гибель» Сергеева-Ценского. Я читал и думал: эвона куда тянутся нити от Аленцева, Исаева, прекрасной латышки и человека в пенсне! Идеи Ивана Карамазова толкнули Смердякова на убийство. Степаны Трофимовичи породили Петров Степановичей, Липутиных, Лямшиных и Шигалевых, те породили Иртышовых. Но у Петров Верховенских и даже у Иртышовых были бредовые, человеконенавистнические, но все же идеи, а мы отданы во власть просто бандитам, уже без всяких идей. Вот оно, генеалогическое древо большевизма!
Карповы проявляли заботу обо мне ежедневно и многообразно. Нередко Венедикт Александрович, в котором никак нельзя было признать местного уроженца – такие черные были у него волосы и такие черные дремучие брови, – явившись со службы, входил, волоча левую ногу и одной рукой держась за левую ягодицу, – у него был застарелый ишиас – и протягивал мне сверток.
– На-ка тебе, Никола, щёмушки, – шамкал он по причине отсутствия передних зубов. Семгу он раздобывал в своем «северолесовском» распределителе и уделял мне часть своего пайка. И не было такого случая, чтобы Марфа Ивановна не угостила меня каким-либо из своих тестяных изделий или «трещочкой», то есть трескою, которая для северян представляет лакомое блюдо во всех видах.
Венедикт Александрович был на войне с 14-го по 18-й год. Однажды, предаваясь воспоминаниям о том, как туго приходилось русским на передовых позициях, он задал мне вопрос:
– Никола! Ты что-нибудь слыхал про Пуришкевича?
Я слыхал о Пуришкевиче как о яром монархисте, организаторе Союза Михаила Архангела; как о выдающемся ораторе, как о enfant terrible [15] Государственной Думы, прерывавшем речи «левых» кукареканьем, ругавшем с трибуны по матери ненавистного ему «Пашку Милюкова». Слышал о нем как о человеке, искреннем в своем фанатизме, бесстрашном, прямом, с трибуны бросившем министру внутренних дел Протопопову, что тот сидит не на своем месте, и на упреки «правых» в «полевении» и «покраснении» ответившем: «Я слуга своего царя и своей родины, но не лакей министра», помирившимся с Милюковым в начале войны, ибо сейчас, мол, надо забыть о мелких распрях во имя спасения России; заявившим уже в разгар Февральской революции: «Я убежденный монархист, готов пожать руку последнему социалисту, если он – верный слуга своей родины». Слышал, что в начале войны 1914 года он публично расцеловался с петербургским раввином за то, что раввин собрал крупную сумму на нужды армии. Читал в ранней юности случайно залетевшую к нам его книгу «Пред грозою». Слышал и читал о нем как об одном из убийц Распутина. (Его дневник мне тогда еще не попадался.) Наконец, до меня дошло стихотворение Пуришкевича, по своему стилю, ритму и даже по отдельным красочным пятнам близкое к «Двенадцати» Блока, быть может, отличающееся не столь значительными художественными достоинствами, но зато обличающее в его авторе несравненно большую, нежели у Блока, зрелость и стройность мысли и политическую дальнозоркость:
15
Озорнике (фр.)
– Я
Пуришкевича до самой смерти не забуду, – сказал Венедикт Александрович.Я подумал» что он преисполнен к Пуришкевичу ненависти как к заядлому монархисту.
– Если б он не подвозил нам на своем поезде продовольствия и не подбирал раненых, мы бы с голоду передохли и кровью истекли, – продолжал Венедикт Александрович. – Другие распинались за народ в Думе, а он дело делал. Ты не знаешь, он жив? Умер? Ну, царство ему небесное.
Таков был отзыв простого солдата о Пуришкевиче-человеке. Потом мне не раз приходилось слышать о нем подобные отзывы, и опять-таки от тех, кто узнал в первую мировую войну, почем фунт русского солдатского лиха.
Рассказам о Пуришкевиче, запавшим мне в память давным-давно, и словам Венедикта Александровича впоследствии я нашел подтверждение в дневнике Пуришкевича, переизданном у нас в 23-м году.
В дневнике Пуришкевич пишет, что он на фронте с первых дней войны:
В течение двух с половиной лет войны я был политическим мертвецом: я молчал и в дни случайных наездов в Петроград, посещая Государственную Думу, сидел на заседаниях ее простым зрителем…
У него вызывают негодование «забывшие о родине и помнящие только о своих интересах» Протопоповы, имя коим был тогда легион и которых он называет калейдоскопом бездарности, эгоизма и карьеризма:
…как жалки мне те, которые, не взвешивая своих сил и опыта, в это ответственное время дерзают соглашаться занимать посты управления…
19 ноября 1916 года Пуришкевич произнес свою знаменитую речь, в которой попытался «без ужимок лукавых царедворцев» сказать правду о положении России и которая вызвала восторженно-сочувственный отклик у представителей разных партий, направлений и разных слоев общества, а накануне порвал с правой фракцией Думы.
Он так прямо и пишет:
С гг, Марковым, Замысловским и Левашовым мне не по пути.
Война сдунула с Пуришкевича шелуху грубого национализма и косной партийности.
Он обосновывает свой уход от правых с позиций широкого, истинного патриотизма:
Нам не столковаться… ни в будущем, ни в особенности сейчас, в тяжелые годы войны, когда нужно прилагать все усилия к духовному объединению русских граждан, вне всякой зависимости от того, какой они нации, религии… (Курсив в цитатах из дневника Пуришкевича – мой – H. Л.)
Гг. Марковым, Замысловским, в их партийных шорах, не подняться выше своей уездной колокольни в тот день, когда на Россию нужно глядеть с колокольни Ивана Великого и суметь многое забыть, простить и со многим, во имя любви к общей родине, душевно примириться…
…все домашние распри должны быть забыты в минуты войны… все партийные оттенки должны быть затушеваны в интересах того великого общего дела, которого требует от всех своих граждан, по призыву царя, многострадальная Россия…
На одном из заседаний Государственной Думы Церетелли мягко парировал очередной выпад Пуришкевича:
– Вы ошибаетесь и в этом, как и во многом другом.
Владимир Митрофанович действительно ошибался во многом, иной раз принимал единомышленников за противников, стрелял из пушек по воробьям, тузил правого и виноватого, терял власть над своим темпераментом, мчался закусив удила. Сколько угодно доказательств тому можно почерпнуть из недавно перечитанной мною его книги «Пред грозою». Но в самом главном он не ошибался. В отличие от Церетелли, Милюковых и Родичевых всех отливов и переливов, Пуришкевич обладал птичьим предощущением надвигающейся бури, той бури, от которой Милюковым, Родичевым, Керенским, Черновым, Бурцевым, Зензиновым, Либерам, Данам, Мережковским пришлось удирать, задрав портки. В отличие от них он уже слышал раскатистый грохот обвала, а за обвалом видел смрадную мерзость запустения. И еще не ошибался он в том, что главными виновниками обвала были именно они.
Только человек, наделенный даром пророка, мог назвать свою книгу, вышедшую в июне 1914 года, – «Пред грозою».
Пуришкевич во введении к «Пред грозою» обращался к бледно– и ярко-розовым русским интеллигентам:
Вам – Панургово стадо в загоне Бурцевских лохмачей, вам – кроты русской государственности, вам – жалкие думские пигмеи, вам – соучастникам политического подполья» обкрадывающего душу народную» – вам эта книга!
Когда под дикий крик интернационала» с красным знаменем и топором в руках пойдет гулять до родовым поместьям вашим разъяренная чернь и зарево пожара горящих усадеб ваших ярко осветит ваши» паническим страхом искаженные лица, знайте – вы и только вы одни будете виновниками собственной гибели в чаду безумием вашим подготовленных событий.