Невероятная история Вилима Мошкина
Шрифт:
Конечно, Вилка, пусть еще далекий от умственной зрелости, был все же не такой дурак, чтобы не замечать множество стопроцентных совпадений. И склонность к анализу присутствовала в нем от природы. Но, будучи юным ленинцем и пионером, твердо зная, что бога нет, а ведьмы, колдуны и оборотни живут лишь в сказках для самых маленьких, Вилка быстро нашел для себя объяснение. Все выходило донельзя просто. Настолько просто, что Вилке позавидовал бы и сам Уильям Оккам.
Он, Вилка, вовсе не загадочный космический мутант, почему именно мутант он не пытался себе объяснить, а всего лишь человек, тонко чувствующий вполне земное прекрасное и талантливое. Такая у него прирожденная способность. Как, например, у Зули Матвеева – способность к шахматным битвам. В десять лет уже первый взрослый разряд. Или у соседского мальчика Давида – к игре на пианино. Вилке к музыкальному деревянному гробу и подойти-то страшно, не то, чтобы пытаться на
Правда, иногда случалось, что мама, включив вечером одну из телевизионных программ, с негодованием ворчала: «Боже, ну и бездарь! И чего его (или ее) все время крутят, будто показывать больше некого! Видно, где-то волосатая лапа имеется». Речь шла именно об очередном Вилкином любимце. Но Вилку это не обескураживало. Во-первых, мама – это просто мама, а не знаток и профессиональный критик, а во-вторых, у нее нет Вилкиных выдающихся способностей, поэтому она, конечно же, может и должна ошибаться. Но о своих выводах и недюжинных талантах Вилка маме не говорил. Не хотел расстраивать. И продолжал населять свой мир «друзьями».
Но, справедливости ради, надо заметить, что переживания, испытываемые Вилкой по отношению к «друзьям» и даже к «подругам», несмотря на всю экранную красоту последних, были очень далеки от ранней, сексуальной чувственности. Они были даже не просто далеки, а не имели с ней решительно ничего общего. Красавицы не снились по ночам, в обличьях и ситуациях, волнующих пока еще слабо насыщенную гормонами кровь, и, тем более, не снились красавцы. Правда, из-за строгого замалчивания в идущем к коммунизму обществе некоторых противоестественных грехов, Вилке и в голову не приходило, что красавцы могут сниться подобным образом. Все это были друзья, а, стало быть, и отношение к ним должно было быть окрашено исключительно в благородные тона. Можно подражать и даже восхищаться, можно слушать, смотреть и сопереживать. Но при чем же здесь, спрашивается, любовь и близкие к ней фантазии? Вилка не находил ни малейшего сходства. Тем более что предмет для вгоняющих в краску мечтаний Вилка избрал себе уже давно. Его сердце, равно как и все иные части тела, раз и навсегда, безраздельно принадлежали Анечке Булавиновой.
В их с Анечкой общении со времени злополучной елки произошел фундаментальный переворот. Только Вилка не знал до конца, так ли хороша случившаяся перемена, и не лучше ли было оставить все, как есть. Каким-то загадочным образом Аня Булавинова узнала, что раздавленные фломастеры предназначались Вилкой ее собственной персоне. Вилка подозревал в излишней болтливости рассеянного Зулю Матвеева, которому под строжайшим секретом после каникул поведал истину и пожаловался на подлеца Борьку. Очень уж хотелось с кем-нибудь, да поделиться. Поделился! А Зуля, вечно отиравшийся возле девчонок, разболтал доверенную тайну.
И Анечка, добрая душа, сопоставив фломастеры и обморок, прониклась к Вилке сочувствием. Вилка же, по глупой самоуверенности счел проявление сострадания девочки к себе началом иного, многообещающего отношения и с замиранием сердца ждал дальнейшего развития событий. Ждал честно, целых два года, пока не стал подозревать, что дело нечисто. Анечка опекала его. Дружила, ходила в гости и приглашала к себе. Но чем дальше, тем больше Вилка невольно превращался в привычную, окружающую Анечку среду, вроде ее домашнего сибирского кота Модеста, только под номером «два». Он также требовал определенного внимания и ухода. И чувства, которые испытывала к нему эта не по-детски красивая девочка, имели больше общего с возвышенным долгом, вменявшимся в обязанность Маленького Принца по отношению к тем, кого он приручил, чем с влюбленностью. Вилка переживал, но и не уставал надеяться. Однако полную и печальную ясность внесли лишь последующие трагические события, случившиеся весной с «инопланетянином». Так про себя Вилка нейтрально именовал залегшего во временную спячку гада Аделаидова.
Уровень 4. Смерть пионера
– Не забудь, завтра в два часа! Ну, да я тебе еще вечером позвоню, – пообещала Анечка, прощаясь с Вилкой в метро. Теперь, когда Булавиновым наконец-то провели телефон, Анечка названивала кому попало и по любому, самому ничтожному поводу.
– Не забуду. Но ты все равно позвони, – поддержал Вилка телефонный Анечкин энтузиазм. – Только знаешь, зря ты все же Борьку пригласила. От него никакой пользы, а вреда на полведра. Все испортит и дорого не возьмет. Вот!
– Виля! Ну, сколько можно? Я же объясняла сто, нет, тысячу и сто раз уже, что Борька сам напросился. Что же мне было делать?
– Гнать в шею, – угрюмо, но твердо ответил Вилка.
– Гнать в шею нехорошо. И, может, Борька давным-давно исправился. И теперь хочет честно дружить. А вот мы его
сейчас в шею, а он обидится и станет совсем злым! Вот! – Это нелепое словечко «вот» как-то незаметно прилепилось и вошло у них в обиход. Вроде пароля и тайной знаковой игры.– Уж куда злее. Ага! Исправился он! Чего ж тогда с ним никто дружить не хочет, боятся только. Даже толстый Фаня. За одной партой с Борькой сидит, дрожит, как осиновый лист каждый раз, когда Борька на него смотрит. А ведь Фаня с кем угодно дружить согласен, лишь бы его «жиртрестом» и «вонючкой» не обзывали. Вот!
– Знаешь, между прочим, с тобой он тоже не дружит. Хотя ты-то его не обзываешь. Вот!
– Это потому, что я не хочу. Чего с ним дружить? Кроме футбола ни о чем же не говорит! А я футбол не люблю. Фаня, он же глупый, как африканский баобаб.
– Почему как баобаб? – не поняла Анечка.
– Песня такая. У Высоцкого, – пояснил Вилка. – А вообще день рождения твой. Кого захочешь, того и позовешь. Вот!
– Да говорю же тебе, Борька сам напросился! Очень он мне нужен! – Анечка фыркнула сквозь надутые губки. Потом, что-то вспомнив, строго посмотрела на Вилку:
– Ты, главное, подарок по дороге не проворонь. А то опять заболеешь. Горе мое.
– Не провороню. Он небьющийся и не рассыпчатый, – успокоил он девочку. – Ну, ладно. До завтра, что ли?
– Ага. До завтра. Но я еще позвоню, – уже на ходу крикнула Анечка.
– Позвони, – вздохнул Вилка ей вслед.
Подарок Вилка запаковал еще с вечера. В шуршащую, прозрачную пленку от бог весть какого цветочного букета, заботливо сохраненную и разглаженную мамой. А потом еще в один слой гофрированной светло-зеленой бумаги для школьных поделок. Подарок действительно был небьющийся и рассыпаться не мог – красивая, заграничная рамка для фотографии. Достаточно большая, пластиковая штука, разукрашенная по периметру карамельными цветными узорами и с замечательной ракушкой, словно бы вплавленной в нижний левый угол. Само собой, появившаяся в доме Мошкиных благодаря все той же Танечке. Барсуков настроился было разворчаться по поводу бессмысленного и бестолкового разбазаривания ценного движимого имущества, но, тут же вспомнив недавнюю обиду, умолк и только демонстративно хмыкал и поджимал обиженно губы. Вилку это не могло не забавлять.
Причина для обиды у Викентия Родионовича, однако, имелась и, на его собственный взгляд, весьма и весьма значительная. А дело было в том, что, не надеясь более на жену в устройстве грядущего семейного благополучия, Викентий Родионович решился на поступок. Супруги и в нынешнем марте получили приглашение в Танечкин дом на празднование Танечкиного же дня рождения, поэтому в парадном виде, аккурат двадцать пятого числа, явились на торжество. Где отчим, хватив в мужской компании коньячку для придания себе необходимой самоуверенности, отважился обратиться к хозяину дома с просьбой. О теплом месте и подходящих п-е-р-с-п-е-к-т-и-в-а-х. А милейший Геннадий Петрович, тоже хвативший коньячку и куда больше отчимового, и много всякого наслышавшийся о Барсукове от жены, пребывал в веселом настроении, отчего ответил откровенно:
– Вот что, Кеша, ты не обижайся, но, как мужик, ты ж – ходячее говно! Ну и ответь: зачем мне хлопотать, чтоб хорошим людям кусок говна сосватать? То-то мне спасибо скажут! А что за пацана переживаешь, так ты не переживай! Пацан хороший, пацана я не брошу. И Танька в нем души не чает. Вот ему я помогу. Когда подрастет маленько. Ты уж не обессудь!
После этого дня рождения отчим ходил, как кипятком ошпаренный. Пенял, конечно, и жене. Дескать, не он ли предупреждал, что от его ходатайства толку не будет. Оскорбили только ни за что, да еще на людях. Им-то что, им все можно, кто такой Барсуков, и кто такой сын самого Вербицкого! А сын-то хам вокзальный. А Люда – курица, все из-за ее глупого упрямства. Мама, конечно, ответила, и они с отчимом разругались. Из этой ругани Вилка и уяснил себе, что же случилось в гостях у Танечки. Барсуков же, накричавшись, перестал с кем-либо в доме разговаривать, решив наказать семейство гордым молчанием. И стойко молчал вот уже два дня. А Вилка отметил про себя тот факт, что, ссорясь с женой, Викентий Родионович против обыкновения ни словом не задел самого Вилку. Что случалось частенько, когда отчим бывал чем-либо недоволен. Не сказал традиционные: «твой неблагодарный отпрыск» и «твой совершенно безответственный сын». И Вилке казалось, что он догадывается почему. Из-за Геннадия Петровича. Вот поэтому. Раз уж младший Вербицкий пообещал прилюдно свое покровительство младшему Мошкину, то лучше с последним не ссориться. Впрочем, Вилку такой расклад как нельзя более устраивал. По крайней мере, теперь не придется выслушивать отчимовы глупости. А с мамой вместе они вообще сила. Против любых Барсуковых. Между собой-то они разговаривают, и очень даже. А отчим ходит один, как сыч. И добавки к супу попросить не может. Потому как принцип. Так кто же в конечном счете, спрашивается, сам дурак?