Невероятные похождения Алексиса Зорбаса (Я, грек Зорба) (др. перевод)
Шрифт:
А он ответил: «Ты, хозяин, извини, – бумагомаратель! Ведь и ты тоже мог, несчастный, раз в жизни взглянуть на прекрасный зеленый камень, но ты его не увидел. Бог свидетель, иногда, когда делать нечего, я сижу и думаю: „Есть ад или нет его?“ Но вчера, получив твое письмо, я сказал: „Конечно же, для некоторых бумагомарателей ад должен быть!“»
Воспоминания стремительно понеслись, толкая друг друга. Пора навести в них порядок. Описать невероятные похождения Алексиса Зорбаса с самого начала. Даже самые незначительные события, связанные с ним, оставались сиять в памяти моей чистые, подвижные и драгоценные, словно пестрые рыбки в прозрачном летнем море. Ничего из того, что было связано с ним, не умерло во мне. Будто все, к чему прикасался Зорбас, обрело бессмертие, однако в эти дни я внезапно ощутил
Ей присущи все характерные признаки поминок. Разукрашенный поднос, а на нем – кутья, густо посыпанная сахаром, с выложенными буквами имени АЛЕКСИС ЗОРБАС. Я смотрю на это имя, и тут же передо мной вскидывается, волнуя мысли, синее море у побережья Крита. Разговоры, смех, танцы, опьянение, заботы, неспешные беседы по вечерам, круглые глаза, которые нежно и насмешливо смотрят на меня, словно приветствуя при встрече и прощаясь каждую минуту навсегда.
И подобно тому, как в минуты, когда мы смотрим на разукрашенный поминальный поднос, словно вереницы летучих мышей, виснут в пещере нашего сердца воспоминания, – теперь, вопреки моему желанию, с самого начала с тенью Зорбаса слилась другая горячо любимая тень, а за ней нежданно еще одна тень – тень падшей, бесчисленное множество раз размалеванной, бесчисленное множество раз заласканной женщины, которую повстречали мы с Зорбасом на песчаном берегу Крита у Ливийского моря.
Конечно же, сердце человеческое – глубокая закрытая яма, наполненная кровью. Едва она открывается, к ней спешат, чтобы напиться и ожить вновь, все жаждущие, безутешные тени людей, которых мы любили. Они собираются вокруг нас, и в воздухе становится темно. Они спешат испить крови нашего сердца, зная, что иного спасения для них нет. А впереди всех своими огромными шагами бежит Зорбас, расталкивая прочие тени, потому что он знает: это по нему справляют сегодня поминки.
Дадим же ему нашей крови и оживим его! Сделаем все, что в наших силах, чтобы пожил еще немного этот необычайный едок, пьяница, трудяга, бабник и бродяга. Самая широкая натура, самое уверенное тело, самый свободный клич, слышанный в жизни моей…
I
Впервые я увидел его в Пирее. Я приехал в порт, чтобы сесть на корабль и отправиться на Крит. Близился рассвет. Шел дождь. Мощные порывы сирокко [3] доносили брызги с моря до самой кофейни. Стеклянные двери были закрыты, внутри стоял тяжелый запах человеческих тел и шалфея. Снаружи было холодно, и стекла запотели от дыхания людей. Моряки в коричневых тельняшках из козьей шерсти, просидевшие здесь всю ночь напролет, пили кофе и шалфей, время от времени поглядывая сквозь мутные стекла на море.
3
Сирокко – горячий ветер, дующий из пустынь Северной Африки.
Рыба, доведенная порывами бури до полной одури, ушла в глубину, где царило спокойствие, и выжидала, пока мир наверху угомонится, а забившиеся в кофейни рыбаки тоже выжидали, когда ненастье минует и осмелевшая рыба всплывет поклевать на поверхность. Косороты, морские скорпионы, скаты возвращались на покой из ночных набегов. Светало.
Стеклянная дверь отворилась, и в кофейню вошел приземистый, с осунувшимся лицом портовый рабочий – с непокрытой головой, босой, весь в грязи.
– Эй, Костантис! Как жизнь, старина? – крикнул старый морской волк в голубой куртке.
Костантис зло сплюнул.
– Да разве это жизнь?! Утром – в кафешку! Вечером – домой! Утром – в кафешку! Вечером – домой! Вот и вся жизнь. Нет работы!
Кто-то засмеялся, а остальные только покачали головами и выругались.
– Жизнь пожизненна! – изрек усач, поднаторевший в философии Карагеза [4] . – Пожизненна, будь она проклята!
Нежный зеленовато-голубой свет просочился
сквозь грязные стекла, проник в кофейню, повис на руках, на носах, на лбах, метнулся к очагу, вспыхнул в бутылках. Электричество утратило силу, и хозяин кофейни, утомленный вконец всенощной бессонницей, вяло протянул руку и повернул выключатель. На какое-то время воцарилось молчание. Взгляды всех устремились наружу – в заляпанный грязью день. Было слышно, как там, снаружи, с глухим рычанием разбиваются волны, а внутри, в кофейне, урчит наргиле [5] .4
Карагез (тур. «черноглазый») – персонаж театра теней в Греции, Турции и других странах Востока. В обыденной речи Карагез стало нарицательным именем, означающим смешного человека и зачастую глупца, несмотря на то что этому образу в значительной мере присущ подлинный живой народный юмор.
5
Наргиле (перс.) – прибор для курения табака (листьев), представляющий собой систему сосудов и соединительных трубок.
Старый морской волк вздохнул:
– Эх, как там капитан Лемонис? Храни его, Боже!
Он зло глянул в сторону моря и, кусая седой ус, прорычал:
– Вот кто разлучает мужиков и баб! Будь ты неладно!
Я сидел в углу. Было холодно, и я заказал еще один стакан шалфея. Хотелось спать. Я боролся со сном, с усталостью и с утренней печалью наступающего дня. Сквозь мутные стекла было видно, как порт просыпался, ревя пароходными сиренами, и как там снуют повозки и лодочники. Я все смотрел и смотрел, и густая сеть, сплетенная из моря, дождя и того, что называют дальней дорогой, окутала душу мою.
Взгляд мой застыл на черном носу огромного парохода, от фальшборта и ниже все еще погруженного в ночь. Шел дождь, и было видно, как его нити вяжут небо с грязью.
Я смотрел на черный корабль, на тени и дождь, печаль моя мало-помалу обретала лицо, пробуждались воспоминания, и сквозь воздушную сырость все отчетливей проступал образ любимого друга, создаваемый дождем и чувством нежной привязанности. Когда это было? В прошлом году? В другой жизни? Вчера? Сюда, в этот же порт я приехал проститься с ним. Помню, вот так же шел дождь, было холодно, светало. И снова встревоженно забилось сердце.
Медленно действующему яду подобно прощание с дорогими нам людьми. Уж лучше сразу, одним махом, обрубить все и снова остаться в родной стихии человека – в полном одиночестве. Но тогда, в то раннее дождливое утро, я все не мог расстаться с другом. Позже – к сожалению, слишком поздно – я понял почему. Мы поднялись на пароход и присели в каюте среди беспорядочно сваленных чемоданов. Он думал о чем-то своем, а я долго и упорно смотрел на него, словно желая запечатлеть в памяти его образ по частям: исполненные света зелено-голубые глаза, мягкое юношеское лицо с изысканно-гордым выражением и особенно – аристократические руки с длинными пальцами.
В какое-то мгновение он ощутил на себе мой порывисто и жадно скользящий взгляд, обернулся и глянул с тем насмешливым видом, который напускал на себя, когда хотел скрыть волнение. Искоса глянул на меня, понял все и, чтобы рассеять печаль расставания, спросил с иронической усмешкой:
– Ну, и до каких пор?
– Что «до каких пор»?
– До каких пор будешь грызть бумагу и мараться чернилами? Поехали со мной! Там, на Кавказе, тысячам людей нашего племени грозит гибель. Поехали спасать их!
И засмеялся, словно сам же насмехаясь над своим выспренним порывом.
– Естественно, их мы, может быть, и не спасем, зато сами спасемся, пытаясь спасти их, – добавил он. – Не так ли? Разве не это ты проповедуешь, учитель? «Единственный путь спасти самого себя есть борьба за спасение других…» Смелее, учитель, ты ведь сам тому учил… Поехали!
Я не ответил. Святой богородный Восток, высокие горы, зов пригвожденного к скале Прометея… В те годы наш народ взывал, пригвожденный к тем же скалам. Ему грозила гибель, и он вновь призывал одного из своих сыновей спасти его. А я слушал этот зов, бездействуя, словно мучения были сном, а жизнь – захватывающей трагедией: выскакивать из зрительской ложи на сцену и вмешиваться в действие было верхом глупости и наивности.