Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– А что… и Ваня носит вериги?

– Ты или письма моего не читала?

– А что письмо? Читала, много раз.

– Ну как! А что молчун стал – вот тебе и вериги! Из жития Серафима Саровского – или забыла?

– Ах, да-а… Послушай, а как же Андрей этот? Что, тоже… молчун?

– Ну! Этот себе на уме! Ох, и зануда, я тебе скажу! Да что там, сама сегодня увидишь. Специально выставку критиковать придут. Критикуны-то ещё выискались! Вернее, этот упитанный семинарист бывший. Наш больше молчит, и всё – из соображений велей святости. Сразу видать – пятёрышник! Зададут одно стихотворение – он два выучит. А в четвёртом классе по математике, помнишь, как оставшиеся пол-учебника за один вечер до конца прорешал? Уж больно святым поскорей хочется стать да разные чудеса отламывать.

– И охота тебе над этим смеяться, – осторожно заметила Пашенька, хотя была почти согласна с Катей. – Ты просто несправедлива к Ване, вот он от тебя и замкнулся.

– А-а, ну-ну. Поглядим, тебе много ли наговорит. Чего кивал, придёт,

что ли?

– Да.

– Ты с ним не очень-то, смотри!

– Ваня хороший.

– А кто говорит, плохой? Хороший. Только тебе не пара.

– Да ну тебя, Кать! – тотчас вспыхнула Пашенька. – Он же мне почти брат!

«Почти брат!» – передразнила про себя Катя. А вообще, у неё было одно тайное намерение по поводу сестры. Нетрудно догадаться какое. Тем более она сама сейчас наполовину проговорилась. И потом, что в этом зазорного? И Москва – не болото, и замужество – не позор. Когда ещё было сказано – «плодитесь и множитесь»? Так не от этих же «ангелов небесных», как она Ваню с его «умолёнными» друзьями про себя называла? Потому и на отдыхе сестры настаивать не стала, охотно согласившись взять с собой в мастерскую. Были они там и вчера, и позавчера, а «того, большого и сильного» так и не было. Более того. Катя была почти уверена в успехе, если, конечно, «звезда эта», как пренебрежительно называла она про себя младшую сестру мужа Ольгу, не помешает. И с чего бы сомневаться? Какой нормальный, то есть с головой, будет думать, когда даже этот ненормальный, ну что краше в гроб кладут, Ванин друг, в один миг забыл про вериги? Ишь ведь как уставился, варна! А что станется с иными некоторыми? Короче, Катя не просто шутила, но и зондировала почву. Надо же знать, чем дышит сестра, догадки догадками, теперь факт налицо, а потому, внимательно выслушав младшую, покровительственным тоном заявила:

– Ты ей, – опустила глаза на живот, – когда родится, сказки будешь рассказывать. – И, очевидно, не до конца насладившись смущением младшей, добавила: – Слышь, а если он профессором каким-нибудь станет?

Пашенька даже шаг ускорила.

– Это ты куда полетела? Обиделась, что ли?

Пашенька не оборачиваясь:

– Было бы на что.

– А чего бежишь?

– Да глупости слушать надоело!

– Я же любя, ну! Да погоди ты, чумная! А ну поскользнусь?

Пашенька точно на преграду наскочила.

– Ой, Кать, прости, забыла!

Катя даже руками от удивления развела.

– И, разумеется, уже не сердишься!

– Не смеши.

– Так что даже и поцелуемся?

– Вот ещё! Давай.

И они расцеловались, а затем, как дети, озорно и заливисто рассмеялись. Двое прохожих мужчин даже приостановили свой сосредоточенный бег и, глянув на них, сами улыбнулись. И всякий, кто только видел их, непременно обращал внимание. Пожилые люди сквозь улыбку испускали грустный вздох, хмурые лица светлели, молодёжь сама заражалась весельем. Даже страж порядка у Моссовета, взяв под козырёк, проводил их почтительным взглядом. А им ни до кого не было дела, никого-то они не замечали. Ах, юность-юность, ты всюду носишь весну!

– Смотрю-у я на тебя-а, совсем ещё ты… – начала было Катя, но Пашенька перебила:

– Ты, можно подумать, большая!

– Я? Ну! Я уже старая, я скоро – ма-ама!

– Мама Катя, а мама Катя, «Богородицу читаешь?»

– Спрашиваешь!

– Двенадцать раз?

– А сто пятьдесят не хочешь?

– Ух ты!.. Это потому что… мама?

– Ага-а!

И они опять рассмеялись.

Однако была у Пашеньки и вторая половина тайны или причина первой, которая даже сквозь радостный смех угадывалась в её глазах и которая, хоть и не за семью печатями хранилась, а в простой старинной шкатулке, ключ от которой носила на шнурке вместе с нательным крестиком, и рано или поздно могла быть обнаружена, тем не менее именно эту тайну никому и никогда она не захотела бы открыть. И не столько Катина беременность, сколько эта тайна привела её сюда, словно кто-то и впрямь шепнул ей на ушко: «Поезжай, он там, и ты его наконец увидишь». А ещё потому не могла во всём признаться, что сама почти не верила в осуществление того, о чём все эти годы мечтала. Подумать только! Столько лет прошло, и за всё это время ни слуху ни духу, ни даже самой малой весточки – что там, как там, жив ли и, главное, имеет ли она право вот так, незвано, взять и появиться в чужой жизни, и, главное, нужна ли она в ней? А если там… Но об этом она даже и думать не смела, имея, правда, на то вполне резонные основания – угаданную не только среди строк машинописной рукописи повести о привередливой красавице Полине, но и Петины с Варей, как бы вскользь отпускаемые замечания на этот счёт.

2

Девятиэтажка, в которой жили Илья с Катей (Темниковы была их фамилия), находилась недалеко от стадиона «Динамо» и вместе с другими домами образовывала довольно просторный двор с волейбольной и детской игровыми площадками. Квартира находилась на первом этаже, трёхкомнатная малогабаритка, угловая. Одна комната была отведена под кабинет, дверь в неё шла прямо из прихожей. У окна стоял старинный письменный стол из карельской берёзы, с семью выдвижными ящиками, совсем недавно удачно приобретённый по случаю в комиссионке. Вдоль правой стены – шкаф, полки с дорогими альбомами, с потёртыми,

приобретёнными в «Букинисте», дореволюционными собраниями сочинений классиков русской литературы, у другой стены – кушетка, торшер, двустворчатый платяной шкаф. В проходном зале, у окна, – стол с шестью стульями по бокам, тахта справа от входа, книжные шкафы слева и дверь, ведущая в небольшую спальню.

В прихожей лежала записка, подсунутая под телефонный аппарат. На тетрадном листке красивым размашистым почерком было написано: «Все соберутся к семи. Жду. Илья».

После обеда Катя прилегла отдохнуть, а Пашенька ушла в кабинет, где отвели ей место, достала бумагу, ручку и села за стол. «Ему» она письмо уже написала и «отправила туда же», а вот родителям…

Покусав конец ручки, Пашенька мечтательно улыбнулась, представив, как «он», когда придёт время, прочтёт наконец «и это» письмо, вздохнула о том, что пока все они «без ответа», и старательно ровным ученическим почерком вывела:

«Здравствуйте, дорогие папа и мама!

Опишу всё по порядку.

Приехала я четвёртого утром. В первый день нигде не была. Штопали с Катей худые носки да вспоминали наше житьё-бытьё на метеостанции. Когда стемнело, пришёл Савва Юрьевич, знакомый Ильи режиссёр из театра, где Илья декоратором подрабатывает. Глянув на него, я сначала подумала, какой-нибудь сосед-пьяница (помятый, небритый да ещё с порога вина попросил), но оказалось – нет. Мы пили кофе, он рассказывал о похоронах, с которых только что вернулся и сразу зашёл к нам. Очень уж, сказал, так сразу не хочется идти в пустую квартиру. Долго сидел, сначала удивляясь, что я умею носки штопать, а потом, как сказал, «с ума сходил» от котлет, которые я по твоему, мама, рецепту со свежей капустой накрутила и нажарила, а когда узнал, что мы собираемся в Третьяковку, захотел с нами пойти, хотя и заметил, что после таких котлет никакие шедевры его больше не интересуют».

Пашенька задумалась. Странно, но все эти дни она нет-нет, а думала об этом странном человеке – не то с тревогою, не то с жалостью. И это потому, наверное, что странный затеял Савва Юрьевич тогда разговор. Это когда Пашенька из сочувствия к его горю пообещала за усопшего помолиться. Когда же Савва Юрьевич спросил: «А за меня?», само собой, ответила, что и за него. На что тот, вздохнув, возразил: «Нет уж, лучше – за учителя, а за меня молиться без толку». И когда Пашенька спросила: «Почему?», ответил: «Не знаю даже, как вам, добрая вы душа, объяснить. Рад бы, как говорится, в рай, да грехи не велят». «Грехи, – говорю, – Бог прощает». «Слышал, – отвечает, – только давайте оставим этот разговор до другого раза. А за учителя очень вас прошу помолиться». «И за вас, – говорю, – хоть вы и против, всё равно помолюсь». «Ну, – развёл руками, – как знаете». Поднялся, походил-походил, вдруг подошёл и говорит потихоньку то ли в шутку, то ли всерьёз: «Если вы такая добрая, может, ещё как пожалеете?» – «Как это?» – «Не понимаете?» – «Нет». – «Ну, и не будем об этом». Собрался и ушёл.

И что это могло значить, спросила она себя? Или это ничего не значит? Писать об этом или не писать? И, подумав, решила, что не надо.

Перечитав написанное, продолжала дальше:

«Пятого были в Третьяковской галерее, а затем пошли в мастерскую и просидели за разговорами допоздна. А Савва Юрьевич опять где-то потихоньку хлебнул (сердце, говорит, что-то давит) и всё шутил. Он всё время шутит. То есть не поймёшь, всерьёз или в шутку говорит.

Не буду описывать галерею, долго и незачем, скажу только: столько там, пап, мам, картин! И художники все знаменитые! Лучше их теперь никто не напишет – Савва Юрьевич сказал. А ещё сказал, что «Явление Христа народу» Иванова относит, как и все картины подобного рода, к «откровениям», но сейчас, говорит, так писать нельзя, а лишь – по-булгаковски. Писатель такой был, чертей описывал, а черти, которых он описывал, говорят, по потолку его дома-музея до сих пор ходят; сотрут следы от лап кошачьих, а они опять наследят. Про это, хоть и тайна, знает вся Москва. Так что Савва Юрьевич меня прямо напугал, когда сказал, что практически всё «знаковое» какое-то искусство тем только и занимается и что сам хотел бы поставить спектакль, только уже с каким-то обратным «знаком». Я так поняла, он хочет изобразить каких-то добрых чертей, а таких же ведь не бывает, верно? Подумать подумала, но вслух не сказала. Москва всё-таки. Если, думаю, у них тут черти по потолкам ходят – всё может быть. Больше всего, как поняла, ему нравится Суриков, а про «Боярыню Морозову» он сказал, что картина эта для него – камень преткновения. Говорит, все эти Врубели и Скрябины, и вообще все наши доморощенные отрицатели, из тех самых мест вышли, куда боярыню Морозову увезли. И я так и не поняла, к чему он это. Но переспрашивать не стала. Чтобы необразованной дурочкой не показаться. У Ильи как-нибудь об этом спрошу.

На Рождество были на ночной службе.

И нынешний день начался с храма. Каждый день ходим. И, кажется, весь мир сияет! Сегодня – даже особенно! Мороз, солнце! А люди какие тут! Чудо! И в храме – просто чудесно! Пол влажный от снега талого. Немножко зябко. От солнца света паникадильного почти не видать. А как поют! И батюшка – такой важный (прямо как наш Петя теперь), служит степенно! Слёзы сами так и текут! Не могу выразить, что бывает со мною в такие минуты! Не будь этого – и что наша жизнь? А я, глупая, унывала… Вы, конечно, понимаете, о чём я хочу сказать.

Поделиться с друзьями: