Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Невыносимая легкость бытия
Шрифт:

Красота Нью-Йорка

Они бродили но Нью-Йорку часами; с каждым шагом менялись картины, словно они шли извилистой тропой по увлекательной горной местности — преклонив колени посреди дороги, молился юноша, чуть в сторонке, опершись о дерево, дремала прекрасная негритянка, мужчина в черной паре, пересекая улицу, широкими жестами дирижировал невидимым оркестром, в фонтане била вода, а вокруг сидели строительные рабочие и обедали. Железные лесенки карабкались по фасадам безобразных домов красного кирпича, но дома были столь безобразны, что казались прекрасными; по соседству с ними стоял огромный стеклянный небоскреб, и за ним еще один небоскреб, на крыше которого был построен арабский дворец с башенками,

галереями и позолоченными столбами.

Она вспомнила свои картины; на них тоже встречались вещи, не соотносившиеся друг с другом: стройка металлургического завода и позади нее керосиновая лампа; или другая лампа: ее старинный абажур из разрисованного стекла разбит на мелкие осколки, что возносятся над опустелым болотистым краем.

Франц сказал: — Европейская красота всегда носила преднамеренный характер. Там существовал эстетический замысел и долговременный план, по которому человек на протяжении десятилетий возводил готический кафедральный собор или ренессансный город. Красота Нью-Йорка имеет совершенно другую основу. Это невольная красота. Она возникла без человеческого умысла, подобно сталактитовой пещере. Формы, сами по себе неприглядные, случайно, без плана попадают в такое немыслимое соседство, что озаряются волшебной поэзией.

Сабина сказала: — Невольная красота. Да. Можно было бы и по-другому сказать: красота по ошибке. Прежде чем красота совсем исчезнет из мира, еще какое-то время она просуществует по ошибке. Красота по ошибке — это последняя фаза в истории красоты.

И она вспомнила свою первую зрелую картину; она возникла потому, что на нее по ошибке скапнула красная краска. Да, ее картины были основаны на красоте ошибок, и Нью-Йорк был тайной и истинной родиной ее живописи.

Франц сказал: — Возможно, что невольная красота Нью-Йорка во много раз богаче и пестрее, чем слишком строгая и выстроенная красота человеческого проекта. Но это уже не европейская красота. Это чужой мир.

Так, стало быть, есть что-то, в чем они сходятся?

Нет. И тут есть разница. Чуждость нью-йоркской красоты несказанно привлекает Сабину. Фрапца она завораживает, но и пугает; пробуждает в нем тоску по Европе.

Сабинина родина

Сабина понимает его неприязненность к Америке. Франц — олицетворение Европы: его мать родилась в Вене, отец был француз, сам же он — швейцарец.

Франц не перестает восхищаться Сабининой родиной. Когда она рассказывает ему о себе и о своих чешских друзьях, Франц слышит слова “тюрьма”, “преследование”, “танки на улицах”, “эмиграция”, “листовки”, “запрещенная литература”, “запрещенные выставки” и испытывает странную зависть, замешанную на ностальгии.

Он делится с Сабиной: — Один философ однажды написал обо мне, что все. что я говорю, бездоказательная спекуляция, и назвал меня “Сократом умопомрачающим”. Я почувствовал себя страшно оскорбленным и ответил ему в яростном тоне. Представь себе! Этот эпизод был самым большим конфликтом, который я когда-либо пережил! Моя жизнь достигла тогда предела своих драматических возможностей! Мы с тобой живем в разных измерениях. Ты вошла в мою жизнь, как Гулливер в страну лилипутов.

Сабина протестует. Конфликт, драма, трагедия, по ее мнению, ровно ничего не значат; в них нет никакой ценности, ничего, что заслуживало бы уважения или восторга. Единственное, что достойно зависти, это работа Франца, которой он мог заниматься в тишине и покое.

Франц качает головой: — Если общество богато, людям не приходится работать руками, они посвящают себя духовной деятельности. Чем дальше, тем больше университетов, чем дальше, тем больше студентов. Чтобы студенты могли закончить университет, придумываются темы дипломных работ. Тем беспредельное множество, поскольку все на свете может стать предметом исследования. Исписанные листы бумаги громоздятся в архивах, более печальных, чем кладбища, ибо в них никто не заходит даже в День поминовения усопших. Культура растворяется в несметном множестве продукции, в лавине букв, в безумии количества. Вот почему я тебе говорю, что одна запрещенная книга на твоей бывшей родине стоит несравнимо больше,

чем миллиарды слов, которые изрыгают наши университеты.

В этом плане мы могли бы понять и слабость Франца ко всем революциям. Одно время он симпатизировал Кубе, потом Китаю, и лишь когда жестокость их режимов отвратила его, он меланхолически смирился с тем, что на его долю остается лишь море букв, которые ничего не весят и не имеют ничего общего с жизнью. Он стал профессором в Женеве (где не совершается никаких манифестаций) и в каком-то отречении (в одиночестве, без женщин и шествий) издал с заметным успехом сколько-то научных трудов. Затем в один прекрасный день явилась, как откровение, Сабина; она пришла из страны, где уже давно отцвели всякие революционные иллюзии, но где еще оставалось то, что больше всего в революциях его восхищало: жизнь в масштабности риска, мужества и опасности смерти. Сабина вернула ему веру в величие человеческого жребия. Она была для него тем прекраснее, что за ее фигурой высвечивалась мучительная драма ее страны.

Однако Сабина этой драмы не любила. Слова “тюрьма”, “преследование”, “запрещенные книги”, “оккупация”, “танки на улицах” для нее отвратительны, без малейшего следа романтики. Единственное слово, что отзывается в ней ностальгическим воспоминанием о родине, это слово “кладбище”.

Кладбище

Кладбища в Чехии подобны садам. Могилы, поросшие травой с яркими цветами. Скромные памятники, затерянные в зелени листьев. Когда смеркнется, кладбище вспыхивает множеством зажженных свечей, и кажется, будто мертвые устроили детский бал. Да, именно детский, ибо мертвые невинны как дети. И какой бы жестокой ни была жизнь, на кладбищах всегда царил мир. И в годы войны, и при Гитлере, и при Сталине, сквозь все оккупации. Когда Сабине бывало грустно, она садилась в машину и укатывала далеко за Прагу — побродить по одному из деревенских погостов, которые любила. Эти погосты на фоне голубых холмов были прекрасны, как колыбельная песня.

Для Франца кладбище было отвратительной свалкой костей и каменьев.

6

— Я никогда не стал бы водить машину. Страшно боюсь аварии. Даже если не разобьешься насмерть, покалечишься на всю жизнь! — сказал скульптор и непроизвольно схватился за указательный палец, который когда-то чуть не отсек себе, отесывая деревянную статую. Палец сохранили ему поистине чудом.

— Выдумки! — сказала Мария-Клод громким голосом. Она была в великолепной форме. — Я попала в тяжелую аварию, по это было прекрасно. Мне нигде не было так хорошо, как в клинике! Я совершенно не могла спать и потому непрестанно, дни и ночи напролет, читала.

Все смотрели на нее с изумлением, которое явно ее радовало. У Франца ощущение неприязни (он знал, что после упомянутой аварии его жена была ужасно убита и без конца жаловалась) смешивалось со странным восхищением (ее способность преобразовывать все пережитое свидетельствовало о завидной жизнестойкости).

Она продолжала: — Там я начала делить книги на дневные и ночные. В самом деле, есть книги дня и книги, которые можно читать исключительно ночью.

Все изображали восторженное удивление, лишь один скульптор, держась за палец, сильно морщился от неприятного воспоминания.

Мария-Клод обратилась к нему: — В какую группу ты зачислил бы Стендаля?

Скульптор слушал ее вполуха и потому смущенно пожал плечами. Искусствовед, стоящий возле него, заявил, что, на его взгляд, Стендаль — чтение дневное.

Мария-Клод покачала головой и громко объявила: — Как бы не так! Ты глубоко ошибаешься! Стендаль — ночной автор!

Франц участвовал в дискуссии о ночном и дневном искусстве с немалой рассеянностью, ибо занят был только одной мыслью: когда появится Сабина. Не день и не два они вместе раздумывали над тем, стоит ли ей принять приглашение на этот коктейль. Мария-Клод устроила его для всех живописцев и скульпторов, которые когда-либо выставлялись в ее частной галерее. С тех пор как Сабина познакомилась с Францем, она избегала его жены. Однако, опасаясь выдать себя, они в конце концов все же решили, что будет естественнее и менее подозрительно, если она придет.

Поделиться с друзьями: