Нейтральной полосы нет
Шрифт:
— Пашкин уток не держит, — тоже с некоторой обидой сказал Борко. — Сколько я вам всем толкую, что у него куры. Про уточку потому я вспомнил, что в деревне нашей тоже мастер был, из деревянных чурок чудеса творил. Расскажу когда-нибудь. Ну, а когда же книжка эта твоя выйдет? Уж раз макет, так я полагаю…
— А кто ж его знает, Иван Федотович, — сказала Ирина, грустно поглаживая глянцевитую обложку своего макетика. — Вот вы спрашиваете, важно ли это? По-моему, нужно. У нас очень мало популярных книг о древнерусском искусстве. Специалисты, знатоки пишут не всегда понятно и интересно для широкого читателя. А широкий читатель, русский читатель, должен знать, что славянская культура — культура России. Изобразительное искусство, живопись имеют очень глубокие
Они разговаривали тогда у Ирины в большой ее комнате на первом этаже, в молодом жилом массиве. Помнится, было тоже начало лета, и виноград, укоренившийся в ящике на балконе, только-только набирал почки. Из открытых окон пахло дымком сжигаемой прошлогодней листвы, и было странно думать, что и виноград, и запах дыма — все это в Москве, в каких-нибудь тридцати минутах от Красной площади и Василия Блаженного.
Слушая Ирину, Борко почему-то вспомнил именно этот храм, такой затейливый, ни на какой другой не похожий. А вот он идет себе, идет через века. Ирина права. Не всякий и москвич, наверно, знает, как он создан и сколь грозна судьба его творца. И того не знают, что в тяжкую годину войны хотели купить его у нас, вот так целиком, с узорчатыми крылечками, пухлыми куполами и куском московского неба над ним. Слава богу, сохранили памятник, хотя люди голодали в те годы… Ирина права! Надо, чтобы знали.
— Но ведь ты-то историк, — сказал тогда Борко. — Это ж, наверно, искусствоведы должны…
— Ну вот еще и вы так говорите! А я уверена, что искусствоведы потому и не пишут популярно, что очень глубоко знают предмет. Им просто скучно писать популярно.
— Тебе отказали, что ли?
— Не отказали. Даже обещали и обещают. Но вот все как-то так: более важное находится, бумаги нет, типография занята.
— А твое начальство помочь не может.
— Профессор Качинский, наверно, смог бы.
— Большое начальство?
— Ну, не такое уж головоломно большое, но он всех знает и его все знают.
— Связи. Блат, иными словами. Сила великая! Как он там насчет кирпича, не в силах? Пашкину кирпичик бы не помешал.
— Насчет кирпича навряд ли. Смеетесь вы, Иван Федотович, — сказала Ирина, пряча в стол свой обиженный макетик с прифрантившимся Дмитрием Солунским. Кажется, она и сама обиделась.
— Дурочка! — встревоженно сказал Борко. — Я посмешить тебя хотел.
Ирина посмотрела на Ивана Федотовича. И как всегда, когда они — случалось это редко — близко заглядывали в глаза друг другу, что-то в них дрогнуло. Ирину как током пронизало чувство света и тьмы, счастья и опасности недозволенного. Молния вспыхнула, и — погасло все.
Борко поднялся с дивана несвойственным ему резким движением и отошел к окну.
— Эх, Иринушка, — тихо проговорил он, стоя к ней спиною. — Если б мог, напечатал бы я тебе десять книжек.
— Но вы не можете, Иван Федотович, дорогой, — подхватила Ирина, и все стало на свое место.
…Полтора часа отведено студентам на контрольную. За полтора часа, даже подходя к столам, проглядывая листки, а иной раз и задавая вопросы, многое может преподаватель передумать.
Вышагивая от шкафа к окну, прогуливаясь меж столами, Ирина с горьким чувством недовольства собой вспомнила беседу с Качинским по поводу ее очерка. Беседа — короче некуда. У Качинского разыгрался радикулит, она поехала к
нему с факультетскими делами. У него оказалось очень неплохая коллекция икон, «северных писем», однако он задал Ирине вопрос, сходный с вопросом Борко:— А вы действительно считаете нужной эту вашу брошюрку? Что она вам дает? Это даже не по специальности, стало быть, о диссертации…
— Диссертация здесь абсолютно ни при чем, — перебила его Ирина. — Я считаю, в моем возрасте пора подумывать, что через какие-нибудь пять лет место надо для молодых освобождать, а не диссертацию двигать. Но вот вы же увлекаетесь «северными письмами». Почему же молодежи этим не интересоваться?
Вся стена большого холла была затянута холстом, на холсте старинные доски, все как быть следует… Но он же ученый, не объяснять же ему, что любая икона — окно в жизнь, выходящую далеко за пределы евангельских сюжетов. Что слишком долго отворачивались люди от тщательно выполненных, а то и гениальных работ когда-то живших художников. А они — бедняги! — стесненные канонами, как же пытались они из глуби веков достучаться к потомкам, рассказать о своем житье-бытье и даже о том, чего сами не видели, о чем только слыхом слыхали. Чего стоит хотя бы слон Андрея Рублева с его кошачьими лапами и когтями.
Ирина и Качинский, опершийся на палку, стояли возле отличной копии Дионисия Глушицкого из Кирилло-Белозерского монастыря. Стена виделась битая, с изъянами, и чудом уцелел на ней старичок с удивительно пытливым, добрым взглядом.
Блоковский болотный попик. Сгорблен. Ручки уже сухие. По вечерам, наверно, подолгу сидит один на каменной скамеечке у кельи, смотрит на вечернюю зарю, пока не смеркнется и не пролетит над ним, мягко взмахивая крыльями, большая птица — сова на ночную охоту.
Да, пожалуй, с того и началось, что Качинский без стеснения — как все он делал — дважды щелкнул старика по носу.
— Должен вам сказать, что моя приверженность «северным письмам» мне в копеечку влетает, — он усмехнулся. — И мне не совсем ясно, как смогут увлекаться сим предметом наши студиозиусы. Да и нужно ли им…
Качинский сделал какое-то неуловимо-презрительное движение плечами, и — да, да, именно в эту минуту! — Ирина поняла, как сильно изменилась она, какую опасную терпимость принесли ей годы, как старается она не спорить. Но ведь в том беда, что когда ты устал, когда ты даже вправе хотеть покоя, от многого можно сторониться…
Если б раньше, если б моложе — разве стерпела бы она эти щелчки?
Старичок смотрел пытливо, сложив высохшие ручки. Многое вытерпел. Вытерпит и это…
Однако скрытое смятение Ирины не укрылось от Качинского.
— Впрочем, это ваше дело. У каждого свое хобби, — сказал он, и голос его, хорошо отработанный голос лектора, на этот раз прозвучал почти сочувственно и уважительно. — В конце концов, если мне нравится собирать древнюю живопись, почему вам не может нравиться писать о ней?
Они расстались вроде бы и не поспорив, но воспоминание о битом Дионисии Глушицком из Кирилло-Белозерского монастыря с тех пор не раз тревожило Ирину.
…Еще десять малых шагов от окна к шкафу, от шкафа к столам. Как там Трофимов?
В первый раз Трофимов почти срезался на русском сочинении. Он получил тройку за орфографию, и было непонятно, зачем он экзаменуется по другим предметам.
Историю принимала Ирина и сам Качинский, подменивший заболевшего преподавателя. Качинский с вялым любопытством так и спросил Трофимова:
— А зачем, собственно, вы сейчас тратите время? С такой орфографией вас самое детальное знакомство с эпохой Грозного не выручит. И выньте, пожалуйста, руки из карманов.
Трофимов уже готовился отвечать по билету, но споткнулся о вопрос профессора. Вынул из кармана левую руку. На ней не было трех пальцев и рубцы стягивали тыльную часть ладони.
На Трофимове были новенькие востроносые туфли, каких в Москве уже не носили. Довольно долго он молча глядел на их рыжие носы, потом решительно вскинул русую лобастую голову и все-таки стал рассказывать про Ливонские войны и про князя Андрея Курбского.