Незабудки
Шрифт:
Маме во что бы то ни стало хотелось самой напечь мне этих булочек.
Возможно, она ощущала, что это лакомство, испеченное ею для любимого сына — последнее.
Она ничего не говорила мне, выкладывая гостинец в чистую тряпочку, которой тщательно застелила корзинку. Но я понимал без слов; я с рождения чувствовал настроения и мысли людей, если мне того хотелось.
Мама пекла эти булочки, чтобы уносясь к своей новой жизни я подольше не забыл ее. Чтобы памяти хватило хотя бы настолько, пока я их ем…
Она напекла их целую гору.
А сейчас стояла рядом со мной, опершись
Ей было плохо, я чувствовал это собственным телом.
И даже в сумраке вокзала было видно, насколько пожелтело ее лицо.
Мама смотрела на меня своими большими голубыми глазами, и я угадывал в них с трудом сдерживаемые слезы.
Она не просто провожала меня в дорогу.
Она прощалась со мной.
Чувствуя, что не доживет до моего возвращения.
Я сам этого боялся. И тоже держался изо всех сил. Потому что мне не хотелось плакать при маме; я знал, что она собрала сейчас всю свою волю, и я тоже крепился.
Ведь все-таки я был мужчиной.
Мне казалось, прошли целые часы прежде, чем поезд дали под посадку.
Я занял место у окна.
Мама стояла на перроне.
Маленькая, похудевшая.
Покинутая всеми, даже собственным любимым и любящим сыном.
Я не мог смотреть на нее, одинокую в вокзальной толчее. Но я смотрел, с жадностью впитывая ее лицо. Зная, что возможно, в самом деле, больше уже ее не увижу …
Мне казалось, пытке взглядами не будет конца — но поезд дал свисток, от головы пронесся лязг буферов, и перрон медленно тронулся назад.
Назад, вместе с моей маленькой, смертельно больной мамой.
А я поехал вперед.
Детство кончилось, весной мне исполнилось восемнадцать лет.
Я ехал в столицу и собирался вступить во взрослую жизнь.
Чего бы мне это ни стоило.
2
Вообще-то я не любил вспоминать свое детство.
Точнее, из всех воспоминаний я сохранил бы одну маму.
Маму, маму, только ее.
А всех остальных просто стер бы резинкой добела, оставив ее одну на большом листе картона, где готовился набросок моей семьи.
Стирать пришлось бы многих.
Прежде всего отца — его бы я убрал из памяти и жизни, даже если бы для того пришлось протереть дырку.
Сводные брат и сестра… Они не осложняли мою жизнь, но существовали далеко внизу относительно моих высоких побуждений. Их я бы тоже не оставил.
Ну а младшая родная сестра была настолько бесцветна, что на нее хватило бы одного движения ластика.
Я расправился бы со всеми, кто по общечеловеческим законам составлял мою «родню».
Потому что одна лишь мама дарила светлое воспоминание о моем проклятом детстве.
Которого лучше не было бы вовсе.
3
Я не был голоден; перед проводами мама накормила меня на неделю вперед. И ехать предстояло всего несколько часов.
Но едва поезд вырвался из вокзала, я развернул корзинку и принялся за булочки.
Сам не знаю зачем… Просто мне казалось, что эти булочки — часть мамы, оставшаяся вместе со мной. Она вложила в них столько непосильного труда,
что было бы свинством с моей стороны закинуть корзину на верхнюю полку и дать лакомству засохнуть.Аромат свежей выпечки наполнил купе.
На меня тупо уставились соседи. Чьих лиц я не мог рассмотреть сквозь слезы, которые текли из моих глаз, уже не слушаясь воли.
Я ел булочки и давился слезами и одновременно видел все со стороны.
Любой из трясшихся сейчас рядом со мной осудил бы меня на сто процентов.
Ведь я, восемнадцатилетний, бросил неизлечимо больную маму, оставив ее на руках младшей сестры и спокойно поехал по своим делам.
Хотя остался единственным мужчиной в доме и обязан был разделить последние мамины месяцы. Тем более, врачи предрекли быстрое развитие рака. И задержался бы я на год или два, не больше. Но я спешил, точно меня кто-то гнал вперед.
На самом деле я уехал вовсе не «спокойно».
Душа моя, перевернутая страданиями за маму, разрывалась от жалости и любви к ней. И от сознания невозможности помочь.
А раз помочь было нельзя, то стоило ли мне терять эти годы?
Тем более, что сама мама настойчиво уговаривала меня ехать.
Потому что она — единственная из всех — меня понимала. Верила в мое высокое предназначение. И хотя иногда называла меня «помешанным», знала, что я необычный человек.
И обязательно добьюсь успеха на своем поприще.
Поэтому ее болезнь, даже смертельная, не могла служить тормозом моему движению вперед.
4
Да.
С рождения я чувствовал себя совершенно особенным человеком.
Не таким, как все.
Я не мог объяснить даже самому себе, в чем ощущаю свое внутреннее превосходство над окружающими.
Но оно имелось, я в этом нисколько не сомневался.
Просто нельзя было поставить на один уровень меня и то тупорылое быдло, которое окружало с рождения везде: в семье, школе, городах, которые мы меняли после ухода отца на пенсию.
Едва научившись понимать поступки людей, я стал презирать их за ограниченность. За привязанность к рамкам правил, в которые они заключили сами себя, как в золотую клетку. И пытались загнать в такую же клетку — только железную — всякого, кто пытался выбиться из общего уровня.
Надо ли говорить, насколько одинок я был при таком отношении к жизни даже в своей семье…
5
Про мою семью лучше бы ничего не говорить вообще.
Несмотря на то, что мне исполнилось всего восемнадцать, я почему-то чувствовал себя разбитым стариком.
Я ехал в столицу, где должен был поступить в Академию изящных искусств. В багаже моем, помимо маминой корзинки и саквояжа с одеждой, ималась большая полотняная папка с картинами, отобранными на суд профессоров.
И доставая одну за другой политые слезами мамины булочки, я странными, наползающими один на другой отрывками вспоминал свое детство.
Зачем?
Может быть, потому что именно сейчас улетал, убегал, уезжал от него. И хотел избавиться от прошлого, напоминавшего тягостный сон?