Незримые фурии сердца
Шрифт:
– Она мне приемная мать, – напомнил я.
– А, ну да. А родную ты когда-нибудь видел?
– Нет.
– А вдруг Мод и есть твоя родная мать, только это скрывает?
– Нет. Какой смысл-то?
– Тогда, может, приемный отец – родной?
– Нет. Определенно.
Джулиан взял с тумбочки погасший окурок, шумно им затянулся и, скорчив рожу, поднес его к шторе. Теперь уже зная о его поджигательстве, я наблюдал опасливо.
– Думаешь, отца твоего посадят? – спросил он.
– Приемного отца, – поправил я. – Не знаю. Могут. Я не в курсе, что происходит, но у него неприятности. Так, во всяком случае, он говорит.
– А я уже был в тюрьме, – небрежно бросил Джулиан и развалился на кровати, как на своей собственной. Рубашка его выбилась из брюк, открыв пупок. Я завороженно уставился на его бледный живот.
– Не ври, – сказал я.
– Был. Честное слово.
– Когда? За что?
– Был, но не сидел.
Я рассмеялся:
– А я-то уж подумал…
– Да нет, это была бы совсем умора. Я ездил туда с отцом. Он помогал человеку, который убил жену, и взял меня с собою в Джой.
Я
– Ну и как там? – спросил я.
– Сильно воняло уборной, – ухмыльнулся Джулиан. Я подхихикнул. – Меня усадили в уголок, и тут приводят убийцу, отец его расспрашивает и делает пометки – мол, надо кое-что прояснить, чтобы все растолковать адвокату, а тот человек, значит, интересуется, имеет ли значение, что жена его была потаскуха, которая ложилась под всякого мужика, и отец отвечает, что надо выставить жертву в самом невыгодном свете и тогда присяжные, скорее всего, простят убийство шлюхи.
Я аж задохнулся, ибо еще не слыхал таких слов, наполнявших меня восторженным ужасом. Джулиан меня просто покорил, я был готов целый день его слушать и задать еще кучу вопросов о его тюремных впечатлениях, но тут дверь опять отворилась и в комнату заглянул рослый мужчина с потешно кустистыми бровями.
– Мы уходим, – сказал он, и Джулиан вскочил как ошпаренный. – Почему ты босой?
– Я прыгал на кровати Сирила.
– Кто такой Сирил?
– Это я, – сказал я, и человек оглядел меня, словно мебель, которую он подумывает купить.
– А, объект милосердия, – равнодушно бросил он, и я не сразу нашелся, что на это ответить, а когда собрался с мыслями, отец и сын уже спускались по лестнице.
Большая любовь
Все детство меня мучил вопрос, каким образом Чарльз и Мод нашли друг друга, влюбились и стали супругами. Трудно представить более несовместимых людей, однако они как-то сумели соединиться и поддерживать некое подобие отношений, хотя один у другого явно не вызывал не то что любви, а даже интереса. И что, так было всегда? Или было время, когда от одного взгляда на спутника жизни в них просыпались желание, любовь и уважение? Была ли секунда, когда оба поняли, что встретили того самого единственного и неповторимого? А если нет, то зачем, скажите на милость, они приговорили себя к совместной жизни? Этот вопрос я задал каждому из них в отдельности и получил абсолютно разные ответы.
Чарльз:
– Мне было двадцать шесть, когда я встретил Мод, но тогда я даже думать не мог о любовнице или жене. Я, видишь ли, этим уже нахлебался по самые ноздри. Ты, наверное, не знаешь, первый раз я женился в двадцать два года и через пару лет овдовел. Ах, знаешь? Ну да, о смерти Эмили ходят всякие слухи, но я тебе скажу сразу: я ее не убивал. И никаких доказательств моей виновности не нашли, несмотря на все старания некоего сержанта Генри О'Флинна из полицейского участка на Пирс-стрит. Не было даже крошечной улики, указывающей на злонамеренное преступление, однако дублинские маховики работают на смазке именно таких безответственных сплетен и могут в одночасье изничтожить твою репутацию, если не дашь сдачи. По правде, Эмили была чудесная девушка, очень красивая, если это так важно, но с ней-то я и потерял невинность, а ни один разумный человек не женится на женщине, с которой он стал мужчиной. Это все равно как научиться вождению на раздолбанной колымаге и потом всю жизнь на ней ездить, хотя уже приобрел навык в час пик рассекать по оживленной магистрали на «БМВ». Вскоре после свадьбы я понял, что вряд ли смогу всю жизнь довольствоваться одной женщиной, и стал забрасывать сеть шире. Взгляни на меня, Сирил: я и сейчас чертовски хорош, а представь, каким я был в двадцать с небольшим. Передо мной женщины ложились штабелями. И я великодушно допускал их до себя. Прознав о моих постельных шалостях, Эмили взбеленилась и пригрозила вызвать приходского священника, словно этим могла меня испугать, а я сказал: дорогая, если хочешь, заведи себе любовника, мне все равно. Выбор елдаков огромен: большие, маленькие, идеальной формы, уродливые. Кривые, загнутые, прямые. У молодых парней стояк отменный, они будут только рады воткнуть такой красавице. Испробуй подростков, если угодно. Ты их просто осчастливишь, а они могут по пять-шесть раз за ночь без продыху. Я хотел как лучше, но почему-то она все поняла не так, обрушила лавину обвинений и впала в депрессию. Возможно, у нее, как у всякой женщины, было какое-то психическое отклонение, но с той поры она подсела на лекарства, чтоб не свихнуться окончательно. И вот однажды она, перебрав таблеток, залезла в ванну – и буль-буль, спокойной ночи, счастливо оставаться. Да, в наследство я получил уйму денег, вот почему и поползли все эти слухи, но уверяю тебя, я тут никаким боком и сам очень переживал ее кончину. Из уважения к памяти Эмили я почти две недели ни с кем не спал. Вот оно как, Сирил. И будь у меня родной сын, я бы ему втемяшил: моногамия неестественна для человека, а под словом «человек» я подразумеваю и мужчину, и женщину. Что толку на пятьдесят-шестьдесят лет приковывать себя к плоти одного человека, когда ваши отношения станут гораздо лучше, если вы дадите друг другу свободу проникать в ту или быть пронзенной тем, кто вам приглянулся. В супружестве главное – дружба и партнерство, но никак не постель. В смысле, какой мужчина в здравом уме возжелает свою жену? Однако, несмотря на все вышесказанное, я,
впервые увидев твою приемную мать, тотчас понял: хочу чтобы она стала второй миссис Эвери. В универмаге Швицера, в отделе нижнего белья, она перебирала вешалки с шелковыми лифчиками и трусами и, казалось, вот-вот подпалит их своей сигаретой. Я подошел и спросил, не надо ли помочь с выбором гарнитура. Бог мой, какие у нее были буфера! И сейчас не хуже. Сирил, ты приглядывался к грудям твоей приемной матери? Нет? Брось, не смущайся, женская грудь – самая естественная вещь на свете. Мы сосем ее в младенчестве и мечтаем присосаться к ней взрослыми. Мод влепила мне пощечину, и та оплеуха остается одним из самых сильных моих эротических впечатлений. Я поймал ее руку и поцеловал в запястье. От нее пахло «Шанелью № 5» и соусом «Мэри-Роуз». Наверное, Мод только что пообедала, а она, как ты знаешь, всегда была неравнодушна к креветкам. Если вечером вы не выпьете со мной бокал шампанского в отеле «Грешем», сказал я, то я брошусь в Лиффи, на что она ответила: топитесь на здоровье, я вовсе не собираюсь в будний день напиваться с незнакомцем в гостиничном баре. Но в результате я как-то ее уломал и мы взяли такси до О'Коннелл-стрит, где провели не час, а шесть часов и выпили не бокал, а полдюжины бутылок шампанского. Представляешь? К концу мы совершенно окосели. Однако не настолько, чтобы не снять номер, в котором потом двое суток почти беспрерывно кувыркались в постели. Боже мой, она вытворяла со мной такое, чего я не изведал ни до, ни после нее. Только от своей приемной матери, Сирил, ты мог бы узнать, что такое настоящий минет. Через месяц-другой мы поженились. Но время опять взяло свое. Мод с головой ушла в писательство, я – в работу. Мне приелось ее тело, а ей, вероятно, мое. Но я искал утешения на стороне, а вот она не завела любовника и уже давно хранит целомудрие, чем, видимо, и объясняются ее настроения. Да, мы не идеальная пара, но когда-то мы любили друг друга, и где-то в глубине нас еще живы призраки тех парня и девушки, которые, накачавшись «Вдовой Клико», помирали со смеху и гадали, даст ли портье ключ от номера или вызовет полицию и архиепископа Дублинского.Мод:
– Ей-богу не помню. Кажется, это была среда, если тебе так важно. Или, может, четверг.
Доколе вы будете налегать на человека?
В отношениях моих приемных родителей не было страсти, необходимой для ссоры, а посему на Дартмут-сквер почти всегда царила гармония. Единственная серьезная стычка, произошедшая на моих глазах, случилась на званом ужине для присяжных – затея столь безрассудная по своей сути, что и по сию пору я ею ошарашен.
Это был редкий день, когда Чарльз вернулся с работы рано. Со стаканом молока в руке я вышел из кухни и удивленно воззрился на своего приемного отца, у которого галстук был не распущен, волосы не встрепаны, а походка не шаткая, и все эти «не» говорили о том, что случилось нечто ужасное.
– С вами все хорошо? – спросил я.
– Да. А что?
Я глянул на напольные часы в углу вестибюля, и они, как по заказу, стали отбивать шесть долгих гулких ударов. Все это время мы с Чарльзом молча стояли столбом и только глупо улыбались, покачивая головами. Наконец часы отзвонили.
– Просто вы никогда так рано не приходили, – ответил я на вопрос, заданный до боя часов. – Вы сознаете, что еще светло и пабы открыты?
– Хорош подкалывать.
– Я не подкалываю. Я обеспокоен, вот и все.
– Что ж, в таком случае спасибо. Твое беспокойство отмечено. Удивительно, насколько легче отпирается дверь, когда на улице светло. Обычно я долго вожусь, пока попаду в скважину. Я-то думал, дело в ключе, но, похоже, нет – во мне.
– И вы, кажется, абсолютно трезвы? – Я поставил стакан с молоком на столик.
– Да, Сирил. За весь день ни капли.
– Что стряслось? Вы заболели?
– Ну почему, я могу обойтись без подогрева, такое бывало. Я не законченный алкоголик.
– Нет, не законченный. Но весьма опытный.
Чарльз улыбнулся, во взгляде его промелькнуло нечто сродни теплоте.
– Твоя забота очень трогательна, – сказал он. – Но я прекрасно себя чувствую.
Я бы этого не сказал. В последнее время его всегдашняя веселость заметно убавилась, и теперь я, проходя мимо его кабинета, часто видел, что он сидит за столом и отрешенно смотрит перед собой, словно не понимая, как все могло зайти так далеко. Каждую свободную минуту он посвящал «Мотыльку» Анри Шарьера, купленному в книжном магазине на Доусон-стрит, проявляя к мемуарам писателя-убийцы гораздо больший интерес, нежели к любому из романов Мод, включая «И жаворонком, вопреки судьбе…», от которого она буквально отреклась после трехкратного роста его продаж. Возможно, Чарльз пытался вообразить побег из тюрьмы. Однажды я застал его в кухне, где он задумчиво водил пальцем по книге, на обложке которой был изображен мотылек, усевшийся на засов, и будто старался разгадать головоломку, открывающую путь к свободе. Конечно, он не ожидал, что дело дойдет до суда, но рассчитывал, что его положение и широкая сеть влиятельных связей сумеют предотвратить подобную несправедливость. Даже когда стало ясно, что сделать ничего нельзя и суд состоится, он был убежден, что его оправдают, несмотря на любое прегрешение и очевидную виновность. В тюрьму, считал Чарльз, попадают другие.
В те дни Макс Вудбид зачастил на Дартмут-сквер, и они с Чарльзом, пьяные вдрызг, сперва голосили старый гимн Бельведер-колледжа (Доколе вы будете налегать на человека? Только в Боге успокаивайся, душа моя!), а потом, разругавшись, так орали друг на друга, что эхо их свары неслось по всему дому, и тогда даже Мод недоуменно выглядывала из гнойных сумерек своего писательского кабинета.
– Это ты, Бренда? – спросила она однажды, когда я, не помню уж зачем, слонялся по третьему этажу.