Незримые твари
Шрифт:
– Нет, - возражает она.
– Повторите.
Глотка у меня постоянно болит и пересыхает, не смотря даже на миллионы жидкостей в пище, которую она пропускает за день. Рубцовая ткань вздымается твердой и гладкой рябью вокруг моего неповрежденного языка.
Логопед повторяет:
– Лучше бы я пошла ловить торель.
Говорю:
– Салгхрю жвойив фйфови сдкифй.
– Нет, не так, - возражает логопедша.
– У вас не получается.
Говорю:
– Солфйф жвойи ддд ослидйф?
Она отвечает:
– Нет, все равно не выходит.
Смотрит на
– Дигри вриор гмйги г гиэл, - говорю.
– Вам нужно много практиковаться, но самостоятельно, - отзывается она.
– Ну, еще разок.
Говорю:
– Йрогйир фи фкгоевир мфофейнф фсфд.
Она отзывается:
– Отлично! Здорово! Видите, как просто?
Пишу карандашом на дощечке:
"пошла на х".
Перенесемся в день, когда с меня сняли повязки.
Чего ожидать - неизвестно, но каждый врач и медсестра, интерн и санитар, уборщица и повар в больнице - все останавливались, таращились из-за двери, а если я ловила их за этим занятием, лаяли: "Поздравляем вас!", - уголки их ртов широко расползались и дрожали в фальшивой слабенькой улыбке. Глаза выпучивались. Честное слово, так и было. А я снова и снова поднимала один и тот же картонный знак, чтобы сказать им:
"спасибо".
А потом я сбежала. Это было после того, как из "Эспре" прибыло новое легкое хлопчатобумажное платье. Сестра Катерина проторчала надо мной все утро со щипцами для завивки, пока не уложила мне волосы в прическу в виде большой шапки сливочного крема, в прическу без боковых локонов. Потом Эви принесла немного грима и подвела мне глаза. Я надела новое пикантное платье и с нетерпением ждала момента, когда покроюсь испариной. Все это лето я не видела зеркала, а если видела - никогда не осознавала, что в нем отражаюсь. Я не видела полицейские снимки. Когда Эви и сестра Катерина закончили работу, говорю им:
– Де фойл йова фог жеофф.
Эви отвечает:
– Да не за что.
А сестра Катерина говорит:
– Но вы же только что ели полдник.
Ясно - никто здесь меня не поймет.
Продолжаю:
– Конг виммер най пи жолли.
Эви отвечает:
– Ага, это твои туфли, но я совершенно их не портила.
А сестра Катерина говорит:
– Нет, пока никакой почты, но мы можем написать заключенным, когда вы передохнете, дорогая.
Они ушли. И. Я осталась одна. И. Насколько же у меня плохо с лицом?
А ведь иногда уродство может сыграть тебе на руку. Вот сейчас все люди носят пирсинг, татуировки, клеймения и шрамовые насечки... Я имею в виду: внимание есть внимание.
Когда вышла на улицу в первый раз, у меня было такое чувство, будто я что-то пропустила. То есть куда-то исчезло целое лето. Всяческие вечеринки у бассейнов, лежания вразвалку на полированных носах катеров. Солнечные ванны. Отлов парней в машинах с откидывающимся верхом. Такое чувство, будто все пикники, игры в софтбол и концерты стекли в несколько снимков, которые Эви не проявит еще до самого Дня Благодарения.
Когда выходишь наружу, весь мир кажется полноцветным после больничного белого на белом. Вроде прогулки по радуге. Вхожу в супермаркет, и покупки кажутся игрой,
в которую я не играла с детства. Здесь все мои любимые марки продуктов: "Французская Горчица", "Рис а Рони", "Топ Рамэн", - все пытается привлечь внимание.И все в таком ярком цвете. Новый сдвиг в стандартах красоты, - теперь ни один из товаров не выделяется по-настоящему.
Общая сущность меньше суммы своих частей.
Кроме радуги из торговых марок, смотреть больше не на что. Когда я перевожу взгляд на людей - вижу лишь затылки. Даже если повернуться сверхбыстро, удается уловить только ухо кого-то отворачивающегося. И весь народ вокруг обращается к Богу.
– О Боже, - говорят все.
– Вы это видели?
И потом:
– Это была какая-то маска? Господи, немного рановато для Хэллоуина.
Все глубоко погружены в чтение этикеток на "Французской Горчице" и "Рисе а Рони".
Так что я беру индейку.
Сама не знаю зачем. Денег у меня нет, но я беру индейку. Копаюсь в куче больших замороженных индеек, крупных ледяных глыб телесного цвета, сложенных в холодильник. Копаюсь, пока не нахожу самую большую, и несу ее в объятьях, как ребенка в желтой целлофановой упаковке.
Тащусь к выходу из магазина, прямо через кассы, и никто меня не останавливает. Никто даже не смотрит. Все читают бульварные газеты, притом с таким вниманием, будто где-то в них зарыто золото.
– Сейгфн ди офо утнбг, - говорю.
– Ней вусй исвисн сднсуд.
Никто не смотрит.
– ЭВСФ УИИБ ИУХ, - восклицаю лучшим чревовещательским голосом, на который способна.
Никто даже не разговаривает. Пожалуй, одни только клерки. "Удостоверение у вас с собой?", - спрашивают они людей, которые выписывают чеки.
– Ф гйрн иуфнв си вуу, - продолжаю.
– Ксиди снивуу сис сакнк!
И вот тут какой-то ребенок говорит:
– Смотри!
Все, кто не смотрел и не разговаривал, перестают дышать.
Маленький мальчик повторяет:
– Смотри, мам, смотри, вон там! Там чудовище ворует продукты!
Все съеживаются от смущения. Все стоят, втянув головы в плечи, словно на костылях. Читают заголовки газет еще упорнее, чем прежде.
"ДЕВУШКА-ЧУДОВИЩЕ КРАДЕТ ПРАЗДНИЧНУЮ ПТИЦУ".
И вот она я: распаренная, в хлопчатобумажном платье, с двадцатью пятью фунтами индюшатины в руках, индюшка покрывается инеем, и платье мое почти прозрачно. Мои соски тверды как камень, упираются в льдину в желтом целлофане, которую я держу в руках. Лицо под прической в виде шапки сливочного крема. Никто не смотрит на меня так, словно я выиграла что-то большое.
Опускается вниз рука, шлепая ребенка, и тот начинает реветь.
Маленький мальчик ревет как плачут невинно наказанные. Снаружи садится солнце. Внутри все замерло, кроме детского голоса, который орет снова и снова: "За что ты меня ударила?", "Я ничего не делал", "За что ты меня ударила?", "Что я такого сделал?"
Я забрала индейку. Отправилась как можно быстрей обратно, в Мемориальный госпиталь Ла Палома. Уже почти стемнело.
Все время, обнимая индейку, повторяла себе под нос: "Индейки. Чайки. Сороки".