Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я требовал от человека стать Сверхчеловеком, и стал тем, кто принес жертвы на жертвенник невидимым идолам. Так я стал более моралистом, чем философом. Стать Шопенгауэром в миниатюре — дело опасное. Реально же — только если ты сам — Шопенгауэр.

Шуман и Шопенгауэр — два полюса моего бытия. Между ними я мечусь, все время охваченный удивлением.

Гераклит не нуждался в фейерверках остроумия и фальшивых текстах, которые рождаются в заблудшей душе, рассеченной конфликтами, характерными для нашего времени. Он верил в вечный разум, единственный принцип его философии, который я не принял, ибо под влиянием заблуждений Шопенгауэра я запутался между вечным и временным.

И на пустой престол Бога посадил филистера в мнимом человеческом облике, лишенного знания и разумной цели — качеств, которые исчезли из моих глаз как божественные качества.

В этой моей войне с филистерами, я сам превратился в одного из них, ибо отбросил волю Гераклита по отношению к разуму, и принял слепую волю за силу, которая выступает бессилием, пока не направляется космическим духом, о чем говорил Паскаль.

Я обсуждаю свою веселую науку в противовес хмурой науке Артура Шопенгауэра.

Шопенгауэр причастен к миру, гораздо больше, чем я, ибо счастливо отрешен от него. И всё потому, что печаль лишь усиливает еще большую печаль, в то время как радость — смотрите, куда она меня привела.

Мое место в будущем видится мне вполне ясным до тех пор, пока я не вспоминаю о Шопенгауэре. От него я отключаюсь каждое утро, и возвращаюсь к нему с приближением сумерек. Несмотря на все свои противоречия, он был цельным человеком, чистым, прислушивался к небу, как и я могу вслушиваться — иногда.

Да, у него не было педагогического опыта, умения передавать свое учение доступным пониманию читателя, но своим литературным даром и темпераментом он был способен вдохновить, и даже очаровать таких, как я и подобных мне, кто, как и сам он, ведом темпераментом, ситуацией, внутренними проблемами, кто все время не отстает, а пристает с вопросами о всех «почему» и «для чего» к этому, непонятному своим упорством, открывать свои тайны, Бытию. Потому он покинул его ожесточенным и разочарованным человеком.

Но Вагнер открыл его раньше меня и способствовал его популярности.

Для меня же, порвавшего с христианством, он оказался парусом в океане сомнений, в той водной безбрежности, порождающей страх беспомощности, когда душу охватывает отчаянная тоска по хотя бы клочку твердой земли. Ею и оказался Шопенгауэр, к нему можно было пристать, чтобы перевести дыхание.

По сути, у него я учился работать в одиночку и, главное, выйти победителем.

Нас путают, ибо у обоих фигурирует слова «воля».

Но, кроме этого слова, у нас нет ничего общего.

Быть может, мне следовало бы найти другое слово, чтобы не было этой путаницы.

Шопенгауэр шел от Канта, заменив его «вещь в себе» и видимость окружающего нас мира своим миром «воли и представления».

Я же, отменяя Бога, имею в виду, что человек отдал Ему существующую в душе метафизическую потребность, затем опрокинул ее с неба на себя.

Душевная нетерпеливость Шопенгауэра гнала его преодолеть в один присест неоцененное им расстояние, по сути, бездну.

Я же никогда не покушался на открытие высшей реальности, признавая ее непознаваемой.

Мои «воля к власти» и «вечное возвращение того же самого» вершатся в человеческом, слишком человеческом.

В этом наша принципиальная разница.

Если говорить о влиянии на меня Шопенгауэра и Вагнера, речь идет о влиянии двух крупных личностей, а не учения первого и псевдонаучных положений второго. Оба пытались пребывать в ложном мире метафизики отошедшего века, даже не задумываясь над тем, что надвигается на нас валом грядущего времени.

Мне же суждено стать предтечей нового века, который будет отмечен всеобщим безумием,

и я, подобно Адаму, обречен, не как Сверхчеловек, а как первый человек этого наступающего на пятки мира, вероятно, в полном объеме нести в себе это безумие.

Я был слишком молод и лишен всяческой осторожности, чтобы понять, в какой костер я вступаю, какое истинное самосожжение ждет меня.

51

Между тем, после наступившего Нового тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, я, двадцатидвухлетний, усиленно готовлюсь к первому моему докладу перед участниками филологического кружка, организованного по инициативе Ричля, которому передал рукопись доклада на тему «Последняя редакция элегий Феогнида».

В свободное время гуляю по Базелю. Город находится на границе трех стран — Швейцарии, Германии и Франции, и потому его называют — «Врата Швейцарии».

Подумать только, университет, куда меня пригласили преподавать, основан здесь в тысяча четыреста шестидесятом году.

Особенно меня, неофита, еще не ощущающего провинциальной скуки города, притягивает старый Базель, который почти не изменился в течение столетий.

В этих узких улочках старинные дома привлекают незамысловатыми деталями — витиеватыми дверными ручками, металлическими приспособлениями для чистки обуви от грязи у порогов, вывесками, ажурными коваными воротами, почтовыми ящиками вековой давности, многочисленными фонтанами, украшенными статуей Базелиска — хранителя герба Базеля.

Конечно же, меня потряс готический собор, с башни которого я любовался панорамой на долину реки Рейн и горы.

Особый интерес, естественно, вызвали у меня музей Античности и стоящий напротив него музей Живописи. Античность моя прямая тема в университете. В музее Живописи потрясла меня до слез картина Ганса Гольбейна Младшего «Мертвый Христос» после снятия с креста.

Гораздо позднее, открыв для себя Достоевского, я узнал, что сравнительно недавно он посещал Базель, и эта картина произвела на него неизгладимое впечатление.

Думаю, он увидел в Распятом самого себя во время припадка эпилепсии.

Я все более и более не просто погружаюсь, а душой привязываюсь к поэтическому миру древней Эллады.

Больше всего удивляет меня то, что за столько веков, со времен Феогнида, творившего в шестом веке до новой эры, мало что изменилось. Поэт, рожденный в аристократической среде, близок мне своей ненавистью к черни, опасность которой я ощущаю инстинктивно, еще и не приблизившись к ней по молодости.

Более того, львиная доля его элегий обращена к юноше, быть может, даже моих лет, молодому аристократу Кирну, но я ощущаю, что все его нравоучения обращены прямо ко мне:

Кирн, не завязывай искренней дружбы ни с кем из тех, кто тебя окружает, Сколько бы выгод тебе этот союз ни сулил. Всячески на словах им старайся представиться другом, Важных же дел никаких не начинай ни с одним, Ибо, начавши, узнаешь ты душу людей этих жалких, Как ненадежны они в деле бывают любом. По сердцу им только ложь, да обманы, да хитрые козни, Как для людей, что не ждут больше спасения себе.

И ведь все это было на заре, пожалуй, впервые возникшей в мире демократии, ненавистной ему до зубовного скрежета, победившей в его городе Мегаре. Поэт вынужден бежать из родного города, скитаться в нужде, на грани нищеты.

Поделиться с друзьями: