Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ницше

Делез Жиль

Шрифт:

Наступает великий 1888 год: «Сумерки идолов», «Казус Вагнер», «Антихрист», «Ессе Homo». Всё происходит так, словно бы творческие способности Ницше дошли до предела, до последнего взлета, за которым должно было последовать падение. В этих произведениях великого мастерства даже тон — другой: новое неистовство, новое чувство юмора — сверхчеловеческий комизм. Единым махом Ницше набрасывает на себя провокативный, светский, вселенский образ («когда-нибудь с моим именем будет связано воспоминание о чем-то величественном», «только с меня на земле начинается эра великой политики»); но в то же время с головой погружается в мгновение, в заботу о сиюминутном успехе.

В конце 1888 года Ницше начинает писать весьма странные письма. Стриндбергу: «Я созвал в Риме ассамблею наследных монархов, хочу расстрелять молодого Кайзера. До свидания! Ибо мы еще свидимся. Но при одном условии: Разведемся… Ницше-Цезарь». Кризис наступил 3 января 1889 года в Турине. Он всё пишет свои письма, подписывая их то — «Дионис», то — «Распятый», иногда обоими именами сразу. Козиме Вагнер: «Ариадна, я люблю тебя. Дионис». Срочно выехавший в Турин Овербек находит Ницше во власти крайнего смятения и возбуждения; ему удается вывезти больного в Базель и поместить там в психиатрическую клинику. Диагноз: «Paralysis progressiva». Мать отвозит сына в Йену. Йенские врачи выдвигают гипотезу о сифилисе, подхваченном

Ницше в 1866 году. (Возможно, к сведению было принято заявление самого Ницше. В молодости он рассказывал своему другу Дейссену пикантную историю, в которой, по его словам, спасение ему принесло фортепиано. С этой точки зрения можно было бы рассмотреть «Среди дочерей пустыни», один из фрагментов «Заратустры».) Моменты успокоения перемежаются приступами болезни, порою кажется, что он забывает о творчестве, но время от времени усаживается за рояль. Мать перевозит больного Ницше к себе. В конце 1889 года из Парагвая возвращается сестра Элизабет. Болезнь медленно прогрессирует, наступают апатия и агония. Фридрих Ницше умирает в Веймаре в 1900 году [4] .

4

О болезни Ницше см.: Е. F. Podach. L'effondrement de Nietzsche.

Диагноз врачей представляется обоснованным, но вряд ли до конца достоверен. Проблема, однако, в другом: складываются ли симптомы 1875, 1881, 1888 годов в одну и ту же клиническую картину? Идет ли речь об одной и той же болезни? Видимо, да. Не суть важно, что это скорее деменция, чем психоз. Мы уже видели, каким образом болезнь — или даже безумие — присутствует в творчестве Ницше. Кризис paralysis progressiva знаменует тот момент, когда болезнь выходит за рамки творчества, прерывает его, делает продолжение невозможным. Последние письма Ницше являются свидетельствами этого экстремального момента, потому-то и принадлежат творчеству, являются его неотъемлемой частью. Пока Ницше доставало искусства перемещать перспективы, переходить от здоровья к болезни и от болезни к здоровью, он наслаждался своим «великим здоровьем», которое и делало возможным его творчество. Но когда это искусство его покинуло, когда под воздействием органического или иного процесса все маски смешались в маске клоуна, шута, — тогда болезнь слилась с завершением творчества. (Ницше случалось называть безумие «комическим исходом», своего рода последней клоунадой.)

Элизабет помогала матери ухаживать за Ницше. Ей принадлежит несколько добронравных толкований его болезни. Она осыпала резкими упреками Овербека, тот с достоинством ей ответил. Трудно отрицать её заслуги: она сделала всё для распространения мысли своего брата, организовала в Веймаре «Nietzsche-Archiv» [5] . Но эти заслуги сведены на нет величайшей изменой: она попыталась поставить Ницше на службу национал-социализму. Последний штрих к року Ницше: противоестественное родство, которое находит себе место в кортеже каждого «проклятого мыслителя».

5

В 50-е годы рукописи были перемещены в здание «Goethe-Schiller Archiv».

Философия [6]

Ницше включает в философию два средства выражения — афоризм и стихотворение; формы, сами по себе подразумевающие новую концепцию философии, новый образ и мыслителя, и мысли. Идеалу познания, поискам истинного он противопоставляет толкование и оценку. Толкование закрепляет всегда частичный, фрагментарный «смысл» некоего явления; оценка определяет иерархическую «ценность» смыслов, придает фрагментам цельность, не умаляя и не упраздняя при этом их многообразия. Именно афоризм являет собой как искусство толкования, так и нечто толкованию подлежащее; стихотворение — и искусство оценки, и нечто оценке подлежащее. Толкователь — это физиолог или врачеватель, тот, кто наблюдает феномены как симптомы и говорит афоризмами. Ценитель — это художник, который наблюдает и творит «перспективы», говорит стихами. Философ будущего должен быть художником и врачевателем, одним словом, — законодателем.

6

Нижеследующие заметки образуют лишь введение к представленным далее текстам Ницше.

Такой тип философа является к тому же древнейшим. Это образ мыслителя-досократика, «физиолога» и художника, толкователя и ценителя мира. Как понимать эту близость будущего и первоначального? Философ будущего является в то же время исследователем старых миров, вершин и пещер, он творит не иначе, как силой воспоминания о том, что было по существу забыто. А забыто было, по Ницше, единство мысли и жизни. Единство сложное: жизнь в нем ни на шаг не отступает от мысли. Образ жизни внушает манеру мысли, образ мысли творит манеру жизни. Мысль активизируется жизнью, которую, в свою очередь, утверждает мысль. У нас не осталось даже представления об этом досократическом единстве мысли и жизни. Остались лишь те примеры, где мысль обуздывает и калечит жизнь, переполняя ее мудростью, или те, где жизнь берёт своё, заставляя мысль безумствовать и теряясь вместе с ней. У нас не осталось иного выбора: либо ничтожная жизнь, либо безумный мыслитель. Либо жизнь слишком мудрая для мыслителя, либо мысль слишком безумная для человека здравого: Кант и Гельдер-лин. Нам ещё предстоит заново открыть это прекрасное единство, и безумие не будет более в одиночестве — единство, благодаря которому житейский анекдот превращается в афоризм, а сотворенная мыслью оценка — в новую перспективу жизни.

В некотором смысле секрет досократиков был утрачен изначально. Философию следует понимать как силу. Но, согласно закону сил, последние не являются без масок сил предсуществовавших. Должно быть, жизнь имитирует материю. И, значит, было необходимо, чтобы сила философии затаилась в самый миг своего рождения в Греции. Было необходимо, чтобы философ пошел по стопам сил предшествовавших, чтобы надел маску жреца. В молодом греческом философе есть что-то от старого восточного жреца. И в наши дни не обходится без ошибок: Зороастр и Гераклит, индусы и элеаты, египтяне и Эмпедокл, Пифагор и китайцы — словом, путаницы сколько угодно. Как и прежде, твердят о добродетелях идеального философа, его аскетизме, любви к мудрости. Но под этой маской никак не распознают особенное одиночество и особенную чувственность — не слишком мудрые цели рискованного существования. И раз секрет философии утрачен изначально, остается искать его в будущем.

Значит, в том был

рок, что исторически философия развивалась не иначе, как вырождаясь, обращаясь против самой себя, сживаясь со своей маской. Вместо того, чтобы искать единства активной жизни и утверждающей мысли, она ставит перед собой задачу судить жизнь, противополагать ей так называемые высшие ценности, соизмерять её с этими ценностями, ограничивать и порицать. Мысль становится отрицающей, а жизнь обесценивается, теряет активность, сводится ко всё более и более слабым формам, к болезненным формам, если с чем и совместимым, то лишь с этими так называемыми высшими ценностями. Триумф «реакции» над активной жизнью, триумф отрицания над утверждением. Последствия его для философии весьма тяжелы; ибо философ-законодатель обладает двумя главными достоинствами: он критик всех установленных, стало быть, превосходящих жизнь ценностей, а также принципа, которому они подчинены, в то же время он творец новых ценностей — тех, что требуют нового принципа. По мере того как мысль вырождается, философ-законодатель уступает место философу-послушнику. Вместо критика установленных ценностей, вместо творца новых ценностей и перспектив, на свет является хранитель общепринятых ценностей. Физиологом, врачевателем философ быть перестаёт — становится метафизиком; перестаёт быть поэтом — становится «публичным профессором». Он говорит, что прислушивается к требованиям разума, но под требованиями разума зачастую скрываются силы не слишком разумные: Государство, религия, расхожие ценности. Философия отныне — не что иное, как перепись доводов, при помощи которых человек убеждает себя в необходимости повиноваться. Философ говорит о любви к истине, но до его истины никому нет дела («удобное и добродушное создание, которое непрерывно уверяет все существующие власти, что оно никому не хочет причинять никаких хлопот — ведь оно есть лишь „чистая наука“» [7] ). Философ оценивает жизнь в соответствии с собственной пригодностью переносить тяжести, нести на себе груз. Тяжести и груз — вот что такое высшие ценности. Дух тяжести в одной пустыне объединяет носильщика и ношу, жизнь реактивную и жизнь обесцененную, мысль отрицающую и мысль обесценивающую. Место критики отныне заполняют миражи, место творчества — призраки. Ибо никто так не противоположен творцу, как носильщик. Творить — значит облегчать жизнь, разгружать её, изобретать новые возможности жизни. Творец — это законодатель жизни, танцор.

7

Ср.: «Несвоевременное». Шопенгауэр как воспитатель, § 3.

Вырождение философии начинается с Сократа. Если метафизика берет начало с различения двух миров, с противополагания сущности и видимости, истинного и ложного, умопостигаемого и чувственного, то следует прямо сказать, что именно Сократ изобрёл метафизику: он превратил жизнь в то, что надлежит оценивать, соизмерять, ограничивать, он сделал мысль мерой и границей, которую устанавливают во имя высших ценностей: Божественного, Истинного, Прекрасного, Благого… В образе Сократа на сцену выходит философ, который добровольно и утонченно порабощает себя, причём на века. Кто поверит в то, что Кант реставрировал критику, или возвратился к идее философа-законодателя? Кант разоблачает ложные претензии разума, но не подвергает сомнению сам идеал познания; он разоблачает ложную мораль, но не ставит под сомнение ни моралистические претензии, ни природу и происхождение ценностей. Он упрекает человека в смешении области мысли с областью интересов, но сами эти области остаются нетронутыми, а интересы разума — священными (истинное познание, истинная мораль, истинная религия).

Диалектика продолжает этот обман. Диалектика есть не что иное как искусство примирения отчужденных свойств явления. Всё здесь сводится либо к Духу, который является и перводвигателем, и порождением диалектики, либо к самосознанию, а то и просто к человеку как родовому существу. Но если свойства сами по себе выражают лишь ослабленную жизнь и изуродованную мысль — зачем тогда их примирять, зачем быть действующим лицом мысли и жизни? Разве была упразднена религия, когда священник обрёл пристанище во внутреннем мире человека, когда перешёл, как во времена Реформации, в душу верующего? Разве был убит Бог, когда на его место встал человек, сохранив самое главное — место? Единственная перемена заключается в следующем: человека отныне нагружают не извне — он сам взваливает на себя своё бремя. Философ будущего, философ-врачеватель, найдёт здесь всё ту же болезнь, хотя симптомы её будут другими: ценности могут меняться, человек может встать на место Бога, прогресс, счастье, польза — заменить истинное, доброе, божественное; не меняется самое главное, неизменными остаются перспективы и критерии, от которых зависят эти ценности — как старые, так и новые. Нас всё время призывают подчиниться, взвалить на себя какой-нибудь груз, признавать лишь реактивные формы жизни и обвинительные формы мысли. А когда уже совсем невмоготу, когда нет больше сил взваливать на себя высшие ценности, нам предлагают принять реальность «такой, какова она есть» — хотя эта Реальность Как Она Есть — это лишь то, что сотворили с Реальностью высшие ценности! (Даже экзистенциализм унаследовал пугающую тягу к тому, чтобы нести на себе, взваливать на себя бремя ценностей; эта сугубо диалектическая тяга и отделяет его от Ницше.)

Ницше был первым, кто сказал нам, что для преобразования ценностей мало убить Бога. В его творчестве имеется немало вариаций на тему смерти Бога, около пятнадцати, не меньше, и все — необыкновенной красоты [8] . Суть, однако, заключается в том, что в одной из самых красивых убийца Бога назван «самым безобразным человеком». Ницше желает сказать, что человек уродует себя, когда, не испытывая более потребности во внешней инстанции, сам воспрещает себе то, в чём ему некогда было отказано свыше, бездумно отдаёт себя под опеку полиции, под гнёт ценностей, которые исходят уже не извне. Таким образом, история философии — от сократиков до гегельянцев — оказывается историей долгого подчинения человека, а также историей доводов, которые человек изобретал, чтобы оправдать своё подчинение. И эта деградация затрагивает не только историю философии — она выражает самую суть развития, самой фундаментальной исторической категории. Не отдельное историческое событие, а принцип, из которого проистекают события, определившие нашу мысль и нашу жизнь, — словом, симптомы нашего разложения. Так и выходит, что истинная философия, как и философия будущего, не будет ни философией истории, ни философией вечности: ей надлежит быть несвоевременной, всё время несвоевременной.

8

Очень часто цитируют фрагмент под названием «Безумный человек» («Веселая наука», III, 125), считая его одной из главных вариаций на тему смерти Бога. Это вовсе не так. В книге «Странник и его тень» есть восхитительный рассказ «Пленники». Ср. далее текст № 19. Он удивительно созвучен творчеству Кафки.

Поделиться с друзьями: