Нигде в Африке
Шрифт:
Мужчины чувствовали то же, что и их жены. Благодаря аресту они, после унылой жизни на фермах, где не с кем было поговорить, снова оказались в водовороте жизни. Они спаслись от одиночества, и упоение новыми впечатлениями было колоссальным. В лагере встретились старые знакомые и друзья, которые видели друг друга в последний раз еще в Германии; снова обнялись те, кто вместе плыл на корабле; те, кто не знал друг друга, обнаружили, что у них есть общие друзья. Дни и ночи напролет они говорили о том, что пережили, на что надеялись, что думали обо всем этом. Успевшие выехать до погромов узнали, что их собственное несчастье не
После долгого времени, проведенного наедине с женами и детьми, когда нужно было сохранять спокойствие и отгонять страх, или после долгих лет одиночества на ферме все они были рады пожить в мужской компании. По крайней мере, здесь можно было хоть немного отдохнуть от хозяйства и не мучиться страхом потерять работу и кров. Даже сам факт передышки вселял в них целительную уверенность в завтрашнем дне, пусть мнимую. Именно Вальтер сказал фразу, которую потом все цитировали: «Наконец-то у евреев появился король, который о них позаботится».
В первые дни в лагере он чувствовал себя так, будто после долгого путешествия наткнулся на дальних родственников и сейчас же ощутил с ними тесную связь. Бывший адвокат из Франкфурта Оскар Хан, уже шесть лет занимавшийся фермерством в Гилгиле, Курт Пиаковский, врач из Берлина, теперь руководивший прачечной госпиталя в Найроби, и стоматолог из Эрфурта Лео Хирш, который устроился управляющим на золотой прииск в Кисуму, — они стали его назваными братьями, готовыми в любой момент вспомнить с ним общих друзей и радости студенческой жизни.
Хайни Вайль, друг из Бреслау, несмотря ни на желтую лихорадку, ни на амебную дизентерию в Кисуму, сохранил и мужество, и чувство юмора. Из Бреслау был и Генри Гутман, оптимизму которого все завидовали. Он был слишком молод, чтобы потерять в Германии и работу, и дом, и относился к небольшому кругу избранных, у которых будущее было больше прошлого. Макс Билаваски, который за год развалил собственную ферму в Эльдорете, приехал из Каттовица и знал о Леобшютце.
Зигфрид Кон, торговец велосипедами из Гляйвица, стал в Накуру хорошо оплачиваемым инженером и сумел преодолеть языковой барьер, смешав свой резкий верхнесилезский диалект с английскими звуками.
Но больше всего радовался Вальтер знакомству с Якобом Ошински. У него был в Ратиборе обувной магазин, теперь он забился на кофейные плантации в Тике, и однажды он ночевал в Зорау, в отеле «Редлих». Он хорошо помнил отца Вальтера и все толковал о красоте Лизель, ее предупредительности и капустных пирогах.
У всех интернированных были сходные переживания. Они доставали из тайников души глубоко запрятанные картины прошлого, и это было для заплутавших душ подобно колодцу с живой водой. Но хорошее настроение держалось у мужчин не так долго, как у женщин. Слишком быстро им стало ясно, что родной язык и воспоминания не могли заменить родины, украденного имущества, потери гордости и чести, растоптанного самоуважения. Когда едва затянувшиеся раны вновь открылись, стало гораздо больнее, чем раньше.
Война погасила искру надежды на то, что они быстро приживутся в Кении, бесконечно устав быть аутсайдерами и изгнанниками. Они перестали наконец себя обманывать на тот счет, что все-таки сумеют помочь оставшимся в Германии, перевезя их в Кению. Хотя, вопреки здравому смыслу, они долго сохраняли иллюзию
такого благополучного исхода. Вальтер вначале пробовал сопротивляться мрачным предчувствиям, но теперь он уже не сомневался, что его отец и сестра, как и теща с золовкой, потеряны навсегда.— От поляков им ждать помощи не приходится, — рассказывал он Оскару Хану, — а для немцев они — польские евреи. Теперь судьба окончательно доказала мне, что я совершил ошибку.
— Все мы совершили ошибку, но не сейчас, а еще в тысяча девятьсот тридцать третьем. Мы слишком долго верили в Германию и закрывали на все глаза. А теперь нельзя падать духом. Ты ведь не только сын, но и отец.
— Да уж, хороший отец, даже на веревку заработать не могу, чтоб повеситься.
— Про такое даже думать нельзя, — горячо сказал Хан. — Еще умрет столько наших, которые хотели бы жить, что спасшимся не останется ничего другого, как жить для своих детей. То, что нам удалось вырваться, — это не только счастье, но и долг перед оставшимися там. И еще это — доверие к жизни. Вырви ты наконец Германию из своего сердца. Тогда ты снова сможешь жить.
— Уже пробовал. Не получается.
— Я тоже раньше так думал. А теперь вот вспоминаю о господине Оскаре Хане, адвокате и нотариусе из Франкфурта, который работал с богатейшими клиентами города и у которого почетных должностей было больше, чем волос на голове, и он представляется мне чужим человеком, с которым у меня когда-то было шапочное знакомство, не более. Старик, Вальтер, используй это время, чтобы заключить мир с самим собой. Тогда ты сможешь действительно начать жизнь с чистого листа, как только нас выпустят отсюда.
— Вот это-то и сводит меня с ума. Что будет со мной и моей семьей, если король Георг не будет больше заботиться о нас?
— Ну, тебя ведь еще не выгнали из Ронгая?
— Вот именно «еще», это ты хорошо сказал, Оскар.
— Что, если ты будешь называть меня Оха? — улыбнулся Оскар. — Это имя мне жена в эмиграции придумала. Мол, не такое немецкое, как Оскар. Жена у меня что надо, моя Лилли. Без нее я бы никогда не решился купить ферму в Гилгиле.
— А она что, так хорошо разбирается в сельском хозяйстве?
— Она была концертной певицей. В жизни хорошо разбирается. Слуги к ее ногам ложатся, когда она поет Шуберта. А коровы сразу дают больше молока. Будем надеяться, ты с ней скоро познакомишься.
— Значит, ты веришь в теорию Зюскинда?
— Да.
«Такие люди, как Рубенс, — говаривал Зюскинд, когда начинались дискуссии о будущем и о позиции военных властей, — не могут позволить себе, чтобы на всех евреев навесили ярлык вражеских пособников и морили нас здесь до конца войны. Спорим, старик Рубенс с сыновьями уже втолковывают англичанам, что мы были против Гитлера задолго до них».
Полковник Уайдетт и правда вынужден был заниматься проблемами, к которым совершенно не был готов. Он каждый день спрашивал себя, что хуже — весомые разногласия с военным министерством в Лондоне или регулярные визиты пяти братьев Рубенсов в его кабинет, не говоря уж об их темпераментном отце. Полковник без стыда признался себе, что до начала войны события в Европе интересовали его не больше, чем борьба племен джалуо и лумбва вокруг Эльдорета. Но его все же смущало, что семья Рубенсов настолько в курсе действительно шокирующих деталей, а он сам оказывается профаном в политике.