Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Соедините все три музыкальные записи в одну так, чтобы у вас получилось нагромождение визжащих диссонирующих звуков; нечто такое, что Бродски не мог раньше слышать или даже представить. После того как вы зафиксируете его ответ на эту мешанину звуков черным карандашом, посмотрите на график. Посмотрите на картины Бродски. Обнаружится отличная взаимосвязь – от его первой акварели, выделяющейся изысканными оттенками света и тени и демонстрирующей тщательную прорисовку деталей, что соответствует самой высокой точке на шкале вашего графика, к самой последней мешанине звуков, вызывающей визуальную путаницу на его холсте, которая соответствует самой низкой точке. Вы можете поздравить себя, друг ученый. Благодаря строгому научному методу вы ухватили случайную связь между неуклонно растущим распадом звука и постоянно возрастающими трудностями художника, стремящегося его преодолеть. Ваш желто-зеленый, красный и черный график с хирургической точностью показывает все неудачные попытки Бродски начать, его остановки, взмахи и скольжения кисти, точно так же, как детектор лжи фиксирует все изменения активности тела обследуемого. Все это мучение, противоречие, дисгармония как на

магнитофонной пленке, так и на холсте отмечается и предстает в кристально-ясном порядке на вашем графике, предназначенном для будущих исследователей.

Я, именно я придумал это. Мой график может сказать даже больше, чем его живопись. Разве это не неопровержимое доказательство того, что я более великий художник/УЧЕНЫЙ, чем он? Поскольку я все это придумал и организовал. Он только реагировал. Мой график – это совершенная поэтико-научная метафора творческого процесса в его крушении. Внутреннее состояние художника перепутано и звучит нестройно, когда сталкивается с чуждыми и противоречивыми влияниями. Я поздравляю себя с великим научным открытием. В следующий раз, уверяю, я сделаю даже лучше. Существует много, очень много независимых переменных для контроля, а я только начал знакомиться с моим субъектом и самозащитой его эго.

Как долго это будет продолжаться? Пока он не уступит. Пока его жажда не утолится. Пока я не сломлю его волю. Именно об этом идет речь, не так ли? О его воле. Его стремлении к творчеству. Он должен перестать рисовать. Он должен прекратить попытки стать чем-то большим, чем он есть. Он должен признать, как мы все это делаем, что он создан, чтобы жрать и спать, что он мертвая вещь, чем он в действительности и является. Он не должен ни к чему стремиться. Он не должен хотеть что-то делать. Чем-то быть. Он не должен напоминать мне о том, что я не хочу вспоминать. То, что я забыл много лет назад и никогда не хотел вспоминать. Он должен смириться и жить жизнью неизменной, мертвой, уродливой и инертной. Он должен довольствоваться едой, сном и снова едой и ничем больше. Он не может трахаться. (Возможно, может Возможно, я найду ему партнершу, такую же безрукую и безногую идиотку, как он сам. Было бы забавно выяснить, получится ли у него.) Самое важное, что он должен отказаться от своей потребности в прекрасном, от того, что отличает его от всех нас и напоминает о нашей несостоятельности. Только когда он поймет все это, я остановлюсь. И он поймет. Пока он в моем классе и я его учитель, он будет учиться, обещаю вам.

– Он не просто идиот, – сказал Сесар, когда я вернулся сегодня из офиса домой. Это был ответ на фразу, случайно брошенную мной сегодня утром.

– В самом деле? – спросил я. – А кто же он?

– Ну, во-первых, он любит искусство и еще музыку. И вот что я вам скажу. Мне не нравится, как вы с ним обращаетесь в последнее время.

Я некоторое время стоял молча, потирая щеку, чтобы овладеть собой. Затем, стараясь, насколько было возможно при данных обстоятельствах, чтобы голос меня не выдал, спросил:

– Что ты имеешь в виду, Сесар?

– Я не Бродски. Не играйте со мной в игры, – ответил он. И, перед тем как гордо выйти из квартиры, он резко мотнул головой в сторону стенного шкафа, где я запирал на замок протезы Бродски и его специальные приспособления.

Или это относилось к последней картине Бродски «Какофония», висящей слева от шкафа?

Ответ Сесара был не единственным ударом, который я получил в этот день. В офисе я понял, что, несмотря на ту огромную работу, которую я проделал, чтобы привести истории болезни в порядок, настоящей целью расследования, предпринятого Главным управлением, является проверка визитов к пациентам. По слухам, это расследование проводится по всему городу и будет использоваться как основание для избавления от недобросовестных работников. Специальное расследование будет проводить Руфус Бойнз по прозвищу Дровосек, который прибывает на следующей неделе, чтобы самолично проверить наши отчеты по работе с пациентами. Если это случится, я погиб. После тридцати четырех лет работы мне придется с ней распрощаться. Я просто не успею заполнить формы W712, в которых фиксируется время, потраченное на посещение пациентов, потому что из-за миссис Нокс все эти недели я только и делал что просматривал и переписывал истории болезни. Интересно, а вдруг она специально это подстроила? Теперь я даже в этом уверен, после того как заметил, что она звонит моим клиентам, чтобы выяснить, когда я их посещал. Возможно, именно этим объясняются каракули, которые она тайком заносит в свою записную книжку каждый раз, как отходит от телефона. А что же Крысеныш? Когда он сообщал сегодня утром новости, его маленькая крысиная мордочка так и сияла торжеством – можно подумать, что Руфус Бойнз явится в наш офис, чтобы лично препроводить его через небесные врата. Если подумать, то и миссис Нокс тоже выглядит не так уж угрюмо. Она определенно в хорошем расположении духа.

Первым делом завтра утром мне нужно позвонить представителю профсоюза и узнать, получу ли я пенсию, если меня уволят.

И социальное страхование. Или мне прежде должно исполниться шестьдесят пять лет и только тогда я начну получать деньги?

О, конечно, я всегда могу жить на свои сбережения.

Подавитесь!

Но кому? Кому я желаю подавиться?

Когда я устанавливаю кресло перед мольбертом, готовя Бродски к очередному сеансу живописи, он уже давно не издает ни звука и не демонстрирует никаких эмоций. Он очень хорошо знает, что его ожидает, если ему будет позволено рисовать, и стоически готовится к этому испытанию. Вопрос только в том, какого рода будет наказание, с какой суровостью и как долго оно будет продолжаться. Эти мгновения перед наказанием для него, должно быть, даже тяжелее, чем само наказание. Как дамоклов меч над головой. Он никогда не знает, когда тот опустится. С другой стороны, я наслаждаюсь этими мгновениями страха и трепета

именно потому, что они такие невысказанные, прелестные. Так что я взял за правило растягивать их от нескольких секунд до минут и часов в зависимости от моего настроения.

Все же хотел бы я знать, каким образом сломить его стоическое сопротивление.

Когда я нацеливаю струю воздуха от фена в спину Бродски, в то время как он сидит в кресле, ожидая возможности взяться за кисть, малыш начинает колотиться с таким бешенством, что могу поклясться, он готов пуститься в бешеную пляску. Если бы у меня не было фена (вообще-то, с тех пор как началась заключительная фаза, я не укладываю себе волосы), я мог бы использовать для этого эксперимента инфракрасную лампу или даже электрический нагреватель, поместив его под кресло. Но меня вполне устраивает фен. Наблюдая за тем, как он крутится и ерзает, когда я направляю горячую струю вверх так, чтобы та сконцентрировалась на его тощих ягодицах, защищенных только тонким слоем пеленки, я могу также любоваться его лицом, которое искажается множеством таких гримас, каких мне в жизни не приходилось видеть. Я заметил, что бесформенность его лица дает ему гораздо больше возможностей для выражения эмоций, гораздо больше, чем нам, нормальным людям. Но дело в том, что как бы сильно он ни метался, он никогда не зовет меня и не просит снять его с горячего сиденья. Даже если бы прорезиненная обшивка его сиденья задымилась и можно было бы почти чувствовать запах горящей пеленки, маленький ублюдок не дал бы мне ни малейшего намека, что он уступает моей воле. Он остается непоколебимым, готовый с радостью выдержать все назначенные мной наказания, только ради того, чтобы после всего начать рисовать, если я ему позволю. Как мне узнать, что он не просто упрямец? Что у него это не что-то вроде ложной гордости. Я не знаю. Никогда нельзя быть на сто процентов уверенным в таких вещах. Но я больше чем уверен, что эта специфическая храбрость обусловлена его любовью к искусству В конце концов, такие случаи очень хорошо известны. Есть целая галерея дураков, которые буквально убивали себя ради искусства.

Когда я наконец разрешаю ему рисовать, он ведет себя так, будто не испытывал ни малейшего дискомфорта. Как будто ничто не мешало его кисти порхать туда-сюда по холсту. С безумием гения ублюдок пишет одну картину за другой, как будто ему платят поштучно. Он похож на персонажа мультфильма, двигающегося в ускоренном темпе, или на Чарли Чаплина с его дерганой походочкой. Ни один японский сборщик на поточной линии не смог бы с ним сравниться. Я бы мог набрать еще таких Бродски и вступить в конкуренцию с крупнейшими компаниями мира, специализирующимися на производстве предметов искусства. Ведь в наш век успех в искусстве зависит не столько от качества, сколько от выпуска достаточного количества продукта и его массового сбыта. Но если подумать, одного Бродски вполне достаточно. Я не жадный. Я могу достичь всего, что мне необходимо, с одним Бродски.

Одна мысль больше, чем другие, раздражает меня. Хотя этот мерзавец терпит муки до и после сеанса живописи, он никогда не страдает в процессе. Когда он погружен в творчество, на его уродливом лице не появляется ни малейшего выражения боли. Как будто боль отступает; ему как-то удается блокировать свой ум и сохранять способность к творчеству. Он никогда не позволяет боли служить помехой или влиять на качество его работы. Только после, когда сеанс живописи заканчивается и я снимаю его с его трона, он снова становится человеком и узнает, что такое боль. Тогда я должен быть осторожен. Соблазн велик, и невольно я могу причинить ему больше вреда, чем необходимо для проведения эксперимента. После первого раза Бродски неделю не мог сидеть. На самом деле он теперь вообще не сидит. Как бы я ни привязывал его к креслу, какое бы я ни использовал снаряжение, он полулежит – нет, он лежит – как сорванный со стебля цветок.

Его беспомощность доставляет мне абсолютное наслаждение.

Реакция Бродски на кусок льда, помещенный под его крестец, выразилась во множестве точно таких же кривляний, что и при струе горячего воздуха, кроме одного значительного отличия. Ледяная часть эксперимента произвела на живопись определенное воздействие: зимний взгляд. Я назвал это «Холодный период». Он рисует, как я понял, морозные ландшафты: бездомных, нищих и бродяг, согревающихся вокруг костра; детей, катающихся на санках в парке. Когда он подвергался горячей фазе эксперимента, такого тематического единства не было. И восходов совсем не стало (хотя раньше он много рисовал восходов). Возможно, вы сможете объяснить это; я не могу. В остальном же все то же самое. Только мне приходится действовать осторожнее. Если прежде я следил за тем, чтобы случайно не поджарить его, теперь мне надо стараться, чтобы он не схватил пневмонию.

В середине ночи мне в голову пришла блестящая идея. Я заставил себя встать, взял ручку и блокнот, которые лежали на полу возле кровати, и быстро ее записал. Требуется значительная сила воли, чтобы сосредоточиться в этот унылый час; надо точно все записать. Едва ли я понимаю, что вызывает такие вдохновляющие идеи. Однако вполне достаточно, чтобы им следовать.

Бедный Бродски. Где-то между сном и пробуждением решилась его судьба.

Моя гениальная идея состоит в том, чтобы отрывать Бродски от его картин в разгар творческого процесса. Это настоящая находка, по сравнению с ней бледнеют все мои прежние идеи, возникшие в результате неторопливого и здравого обдумывания. Так, когда я пытался наказать Бродски, изорвав репродукцию с картины Мунка или растоптав его собственные произведения, словно старые газеты, я почти не мог вывести его из себя. Но когда я выхватил у него картину, над которой он работал в данный момент, и разрезал ее у него на глазах еще до того, как краски успели высохнуть, – более того, до того, как он сделал последний, завершающий мазок, – этого он уже не смог вынести. Он безутешно плакал в течение нескольких часов. Это было все равно что отнять ребенка у матери.

Поделиться с друзьями: