Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:

Здесь, за домом, ползти приходилось по липкой грязи. Грязь просачивалась между пальцами, когда он опирался рукой о землю, она залепила скобку на стопе, и нога стала тяжелой, как в гипсе. От намокшего в росистой траве свитера разило древесиной, а штанины были так мокры, словно он свалился в ручей. Он дополз до стены сарая и, прижимаясь к ней вплотную, встал, а пятью секундами позже был уже внутри и так запыхался, что прислонился к стойке с инструментами, чтобы перевести дух.

Когда он рывком распахнул дверь («Смешно? Не то слово!» — рассказывал он всем впоследствии) и ворвался в дом с винтовкой наперевес, кухня была пуста. Дверь в гостиную, как всегда, открыта настежь, и, еще не дойдя до порога, он уже знал, что там никого нет. Никого не было в столовой, в библиотеке, в кладовке и в нижней спальне — он обошел все эти комнаты и в каждой зажигал свет — и точно так же никого не было ни на парадной, ни на черной лестнице, и не было никого ни на втором, ни на третьем этаже. Ничего и никого во всем доме, только он и вещи.

И тогда, образумившись наконец, он осознал с ужасающей ясностью, как пуста его жизнь. Он видел с такой четкостью, будто это выжжено в мозгу: Кэлли, Генри, ребенка, собаку на крыльце в янтарно-желтом свете фонаря. Если бы по мокрой траве и по грязи, защищая все свое, полз вот так Генри Сомс, в этом был бы какой-то смысл. И даже окажись все это вздором, геройством шута в мундире — все равно.

— Дурак! —

прошептал он, униженный, разгоряченный, злой, и, встретив в зеркале свой взгляд, чуть не заплакал от досады.

Винтовка оттягивала руку, он посмотрел на нее. Стара как мир, «Спрингфилд 45–70» образца 1873 года, офицерская модель, судя по таблице в «Вестнике огнестрельного оружия»… но ствол все еще отливает красивой прохладной синевой, покоясь на сочно-коричневом каштановом ложе. Редко удается встретить такую старую вещь, и чтобы до сих пор сохранилась синева. Большинство людей этого бы не заметили или не сочли существенным, но тем не менее это редкость; такую вещь необходимо сохранить. Он вдруг подумал, охваченный каким-то волнением, точно на пороге важного открытия: «До чего же я перепугался, господи боже ты мой! С первой же минуты решил: все, мол, песенка моя спета». Вернулся в кухню поискать мягкую тряпочку для протирки и налить себе виски. Сегодня он его заработал.

V. ДЬЯВОЛ

1

Саймон Бейл был свидетелем Иеговы. В одно прекрасное воскресное утро, в разгар зимы, он появлялся у вас на крыльце, глуповато улыбаясь и выдыхая клубы пара, как трусливая собачонка, заглядывая сбоку вам в лицо, подогнув даже слегка колени и старательно запрятав Библию под полой изодранного зимнего пальто, а позади стоял сын его Брэдли, такой же робкий, как отец, но неуловимо отличающийся от отца — он не так искусно прятал свою готовность перейти от раболепия к бешеной злобе, ставшей впоследствии его главной чертой, — впрочем, ни Саймон, ни его сын никого не страшили всерьез, особенно солнечным зимним утром, когда ветер пахнет январской оттепелью, и вдали звонят колокола, и голубовато-белые горы уплывают неслышно, как Время. Чтобы избавиться от них, достаточно было захлопнуть дверь.

До сорока четырех лет Саймон Бейл работал ночным портье в гостинице Гранта в Слейтере. Это было четырехэтажное здание из красного кирпича, формой напоминавшее коробку, закопченное, плоское, старое, явно нерентабельное, все в ржавых потеках, так как карнизы на крыше протекали с незапамятных времен. Вестибюль был тесный, никак не больше обыкновенной деревенской гостиной, на полу лежал выцветший и потертый ковер вроде тех, какие можно обнаружить в классах воскресной школы при сельской церкви, и от цветочного узора на ковре осталось только нечто смутное. На ковре стоял старый диван с вылезшими пружинами, два прямоугольных кресла производства сороковых годов, рахитичный шахматный столик, придвинутый к стене и заваленный горой журналов, а в углу телевизор. В гостинице жили старики и две женщины, с чьей профессией Саймон безмолвно и кротко мирился. Терпимое отношение к блудницам, как он их именовал, вовсе не свидетельствовало о широте его взглядов, но не доказывало и его лицемерия. Просто их нечестивость была неотделима от общего растления нравов и служила лишним предзнаменованием близкого конца света. Конечно, им предстояло вечно гореть в адском пламени, это само собой, но вместе с ними гореть будет и почти все человечество — за гордыню, за алчность, за то, что не помнит субботы, за то, что полагает, будто дьявол мертв. Перед лицом столь огорчительных пороков человеку впору бы лишь о своей душе позаботиться, да еще еженедельно, воскресным утром, тщетно, но с настойчивым упорством взывать — к целым семьям, если удастся; к мужу, если только он один доступен; или же только к жене; или к играющему во дворе ребенку.

Брошюры Саймон держал у себя на конторке, скромно пристроив их рядом с регистрационной книгой. Их никто никогда не брал. Иногда движимый наитием — уловив в глазах какого-нибудь гостя искру человечности, — Саймон робко совал одну из брошюрок в протянутую за ключами руку. Порой он даже отваживался пошутить, хотя смеяться грешно. «Вот вам ключ», — произносил он и неестественно улыбался, словно ему рот растягивало тиком. Когда выбиралось свободное время, Саймон читал, всегда одну и ту же книгу. Он водил по строчкам черным квадратным пальцем и шевелил губами не только потому, что был необразованным, даже полуграмотным человеком, но и потому, что читал с особой сосредоточенностью. Точно так же он читал «Дейли ньюс», методично, начиная от первой страницы и колонка за колонкой двигаясь к последней, ничего не пропуская даже тогда, когда ему попадались объявления или один из двух комиксов, которые печатала «Дейли ньюс»: «Майор Хупл» и «Лихой кузнец». Много ли он понимал из прочитанного и как его истолковывал на свой мистический лад, одному богу ведомо. Поскольку, прочитав начало статьи на первой странице, он никогда не приступал к ее продолжению, помещенному на четвертой, прежде чем доберется до него колонка за колонкой по своей систематической методе, чтение едва ли захватывало его. Тем не менее уже чуть ли не сорок лет он изо дня в день читал газету, что, во всяком случае, свидетельствовало о постоянстве его привычек — достоинство немаловажное. Иногда во время чтения его губы плотно сжимались, порой кривились — его подобострастная улыбка давно уже и вправду стала нервным тиком и можно было заподозрить, что Саймон кривит губы в гневе или в раздражении. (Вспомним, как читает газеты Джордж Лумис, который моложе Саймона на двадцать лет, но похож на него больше, чем согласился бы признать любой из них обоих. Джордж тоже — поздно ночью, в своем большом пустынном доме — читает их, колонку за колонкой, правда, он не тратит времени на рассказы, объявления и, конечно, комиксы — исключая полуголых дамочек из «Кузнеца», — и пока он читает (левая нога закинута на правое колено, на ней — газета, в левой, единственной, руке — сигарета, и он нервно постукивает по ней большим пальцем), он все время болезненно морщится — его возмущает все, что попадается ему на глаза, начиная с махинаций демократов и кончая глупостью наборщиков. Вспомним для сравнения, с другой стороны, как читает газеты Генри Сомс, когда в «Привале» нет посетителей и ему не с кем разговаривать. Он расстилает на столе газету — чашка с черным кофе стоит на ее левом верхнем углу, чтобы газету не сдуло ветерком от вентилятора, жужжащего на полке, — опирается широко расставленными руками о стол и просматривает заголовки, подавшись вперед всем своим грузным телом, водя головой то туда, то сюда, как человек, решающий картинку-загадку, и выбирает таким образом, что будет читать сначала. А потом он приступает к делу, и продолжения разыскивает сразу же, и иногда улыбается или хмыкает, а иногда зовет: «Кэлли, вот, послушай!» — и читает вслух. (Кэлли Сомс этого терпеть не может.) Если международные события огорчают или озадачивают его, он спешит поделиться с любым посетителем, зашедшим в зал перекусить или остановившимся набрать бензину, и при этом всегда исходит из убеждения, пусть и не подкрепленного доказательствами — просто оно у него в крови, — что, как бы предосудительно ни вели себя демократы или отдел Бюро сельского хозяйства, в их действиях

должен быть заключен какой-то здравый смысл. И он доискивается в конце концов до этого смысла, находит рациональное зерно даже в самых неприемлемых взглядах (хотя какой логикой он руководствуется, понятно одному лишь Генри Сомсу и господу богу, а часто только господу богу), и уж после этого любое высказывание, продиктованное этими взглядами, хотя он может с ними и не соглашаться, находит в его сердце отклик, как телевизионная передача «Заглянем в наше завтра» — в сердцах сельских жительниц.

— Дурень ты несчастный, — твердит ему Джордж Лумис. — Не забывай, что человечество к прогрессу движет подлость в чистом виде.

— Я не верю, что существует подлость в чистом виде, — отвечает Генри. — В чистом виде ничего не существует.

— А я верю, нужно же во что-то верить, — говорит Джордж.

А вот старый док Кейзи (сутулый, лукавый и злой, как бес), тот вообще газет не читает. Он не читает, собственно говоря, ничего и с глубоким недоверием относится ко всем читающим.)

В семь утра, отдежурив в гостинице, Саймон Бейл натягивает изношенное коричневатое пальто, кивает на прощанье дневному портье Биллу Хафу и отправляется в стареньком «шевроле» домой, а живет он сразу же за чертой города, в полумиле от гостиницы в неоштукатуренном дощатом доме. Жена к тому времени уже приготовила ему яичницу и тосты, и он завтракает, не произнося ни единого слова, низко склонившись над тарелкой, в которой шарит вилкой, перевернув ее наподобие ложки, потом бреется электрической бритвой, раздевается до нижнего белья (широкие спортивные трусы и полосатая фуфайка, которые он носит, не сменяя, по меньшей мере месяц), а затем ложится спать. Спит он пять часов, потом встает, с Библией выходит на крыльцо и сидит там, погрузившись в чтение, или в раздумье, или в дремоту, а иногда он смотрит, задрав голову, как вороны носятся кругами, что наводит его на мысль о кругах ада; или на гору, которая вздымается на том краю долины, грозная, словно Судный день; или на дуб, растущий во дворе. В августе он смотрит, как через дорогу Эд Дарт с сыновьями убирает комбайном пшеницу, и это напоминает Саймону Бейлу о Христе, ибо и с Ним всегда были Пахари или Жнецы; и он вдыхает волосатыми ноздрями душистый воздух, который возвещает ему о неизмеримой милости господней. Двор его окружен покосившейся изгородью, а по двору бродят цыплята, из чего он тоже извлекает уроки. Именно этот взгляд на мир прежде всего делает его миссию безнадежной. Отправляясь каждое воскресенье утром взывать к заблудшим (в прежние времена в машине рядом с недоспавшим, а потому довольно раздражительным отцом сидел его смиренный и угрюмый сын), Саймон мог бы с таким же успехом взывать к ним на древнееврейском. Так оно и выходило в конце концов.

Как-то ночью, много времени спустя после того, как сбежала из дому его дочь Сара (вышла замуж за шофера автобуса, от которого забеременела, впрочем, она сама с ним заигрывала, пятнадцатилетняя девчонка с фигурой взрослой женщины и разумом ребенка лет семи-восьми, с лицом длинным и плоским, как канистра, преследуемая галлюцинациями, одолеваемая бесами, обожающая до психоза всяческие амулеты — заколки, брошки, ручные и ножные браслеты, дешевые колечки) и совсем немного времени спустя после того, как отделился его сын Брэдли и зажил собственной семьей, угнетая ее с чудовищным деспотизмом, Саймону Бейлу (чьи редкие темно-русые волосы к тому времени начали слегка седеть возле ушей) позвонили по телефону в гостиницу. Старик Честер Китл присутствовал там и все видел. Саймон стоял совершенно неподвижно, а на стойке перед ним лежала раскрытая Библия с замусоленной красной ленточкой-закладкой, и улыбка-тик то появлялась у него на лице, то исчезала вновь и вновь, полускрытая тенью, так как настольная тусклая лампа оказалась сейчас у него за спиной и чуть наискосок. Он был похож на человека, которого отчитывают… может быть, за брошюры на конторке, а может, за то, что какой-то шутник нацарапал некое благочестивое изречение на гостиничной железной кровати. Никому бы и в голову не пришло заподозрить что-то более значительное: значительные события в жизни Саймона Бейла не предполагались. Но видимость обманчива. Дом Саймона Бейла загорелся (его кто-то поджег, а кто — полиция еще не выяснила), и жена его находилась в больнице, по-видимому, при смерти. Саймон положил трубку, повернулся к Библии и вцепился в нее обеими руками, словно это был единственный устойчивый предмет в полутемном вестибюле. Все еще с улыбкой — есть, нет, появилась, исчезла, будто в зеркале в комнате смеха на ярмарке, — Саймон заплакал, издал какой-то вой, не похожий ни на плач, ни на хохот, пожалуй, так скулят собаки, и старик Честер, потрясенный и растерянный, вскочил и бросился к нему.

2

У Саймона Бейла не было друзей. Он был не только идеалист, но и аскет как по убеждению, так и по натуре, и после смерти жены (она скончалась на другой день на рассвете) оборвались все его житейские связи… вернее, оборвались бы, если бы не Генри Сомс.

Когда она умерла, Саймон сидел возле ее постели. Он ушел в больницу сразу же (оставив свой пост на пьяненького старика Честера Китла, который минут десять собирался с мыслями, а потом запер дверь и лег спать) и просидел всю ночь в больнице, ломая руки, молясь и плача, сердцем чувствуя, что ей уже не жить, ведь ее лица совсем не было видно за бинтами, и, хуже того, к телу присосались трубки, сходящиеся к перевернутой вверх дном бутылке, подвешенной в ногах кровати. Когда доктор сказал, что она умерла, слезы Саймона уже иссякли, хотя и не иссякло горе, и он лишь кивнул в ответ, а потом встал и вышел, никому не ведомо куда. Выйдя из больницы, он долго стоял на ступеньках, держа в руке шляпу (была весна, деревья зеленели молодой листвой), а затем, как в трансе, побрел по газону куда-то в сторону оставленного им автомобиля. Несколько раз он прошелся около своей машины взад-вперед по тротуару, еще пустынному в шесть утра, — то ли просто не узнавал ее в смятении чувств, то ли не хотел уезжать от больницы. Но вот он наконец остановился прямо рядом с ней, долгое время пристально ее разглядывал, полуоткрыв, как золотая рыбка, рот, с лицом бледным и дряблым, как тесто, и в конце концов подошел, открыл дверцу, сел и поехал в гостиницу. Он вошел через служебный вход, забрался в первый попавшийся пустующий номер, растянулся на кровати и уснул. Несколько часов он проспал как мертвый. А потом ему приснилось, что его жена жива, что ее зашили сверху донизу зеленой ниткой, что она с безмятежной радостью приветствует его, и он проснулся. День клонился к вечеру.

Саймон не заметил, что голоден и не брит. Он подъехал к своему двору, где только дым и пепел остались от всего имущества — включая деньги, так как Саймон не доверял банкам, — встал подле своей бывшей изгороди, как утром стоял в дверях больницы, и принялся глазеть на пожарище, как и все остальные, кто там был, — зеваки, соседи, фермеры, едущие в город в кино или в «Серебряный башмачок». В конце концов его узнали, и все столпились вокруг него, чтобы утешить, расспросить, а в общем-то помучить, и он смотрел с виноватой безумной улыбкой, которая (уже не в первый раз) наводила людей на мысль: не сам ли он поджег свой дом. Время от времени он, запинаясь, что-то бормотал — только стоящим рядом удавалось расслышать («Прости, — говорил он, — господи, прости»), — а потом вдруг упал на колени и лишился чувств. Вызвали полицию. Но полицейские нашли его не здесь; они нашли его у Генри Сомса.

Поделиться с друзьями: