Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:
В дверях вагона ветер набросился на него, словно намереваясь сорвать с лица земли и унести в пространство, но Уиллард крепко вцепился в холодную ручку, а полы пальто прижал чемоданом и, спустившись на платформу, поспешил к зданию станции. Ветер неистовствовал, когда он сходил по ступенькам, но у вокзала, под прикрытием, затих. Уиллард поставил чемодан на землю, глубоко втянул в себя морозный снежный воздух и стал оглядывать платформу и освещенное здание станции. Ветер свистел между колесами вагонов, в металлических опорах навеса и, взметая хлопья снега, летел за угол вокзального здания. Скрипя, проехала почтовая тележка, чуть не задев его чемодан, вокруг, смеясь и разговаривая, сновали люди в запорошенных снегом пальто и шляпах. За углом вокзала какие-то приезжие садились с багажом в машины, и в метельной тьме перекликались мужские и женские голоса. Большие двери позади него то и дело распахивались и захлопывались, закутанные фигуры мелькали в снежной пелене.
— Какой вагон на Батейвию? — крикнул сердитый голос, и Уиллард на мгновение увидел бородатое, пересеченное шрамом лицо. Пар, вырвавшись со свистом, заклубился вокруг колес, вагоны тронулись. Замелькали лица
В большом сводчатом зале не было ни одного знакомого лица. На скамьях, напоминающих церковные, не разговаривая, с унылым и чопорным видом сидели укутанные в теплые пальто и шарфы пассажиры. Рядом с толстой женщиной спал, лежа на скамье, малыш лет двух или трех в теплом зимнем комбинезончике, и на секунду у Уилларда перехватило дыхание.
Он подумал о своем незаконном ребенке, которого ни разу в жизни не видел. Подумал с беспокойством, увидит ли его на этот раз? Поглядел по сторонам. В дальнем конце зала находился зеленый металлический газетный стенд. Он торопливо бросился к нему, и на смену неприятной мысли о ребенке сразу явилась другая — о бомбе. Уиллард Фройнд все больше и больше страшился — хотя временами он и сам понимал: все это вздор, — что глупость рода человеческого, и в особенности американской демократии, движет мир к гибели, и час ее недалек. Обычно молчаливый и застенчивый, он уже несколько раз, немного выпив, высказывался на эту тему перед ребятами в Олбани, когда все собирались в полутемном салуне, проигрыватель крутил серию пластинок в сорок пять оборотов — Чайковский, Кентон. Едва придерживая губами болтающуюся сигарету и выставив вперед голову и плечи (какой-то киногерой так ходил, может быть, Марлон Брандо), он распалял себя мрачными перспективами, лишь отчасти сознавая и не говоря своим слушателям, что сам он потеряет на этом больше других. У его отца самый большой в их округе амбар, сводчатый, как ангар, а под ним просторный, как стадион, коровник. Работники отца, будто на фабрике, снуют между стойлами, перетаскивают с места на место доильные аппараты, спускают сено вниз по наклонным лоткам и ставят бидоны на сверкающую металлическую тележку, которая отвозит их к холодильнику. Он сказал отцу, что девушка беременна, что он хочет на ней жениться. Тот засмеялся, потом его взгляд стал суровым, и, не говоря ни слова, он влепил Уилларду пощечину.
«Не путай шуры-муры с делом», — сказал он, и Уиллард вспыхнул от гнева и от стыда: ведь это правда, он ее не любит, хотя при одном только виде «Привала» его пронзает боль желания, и владения Генри Сомса, жалкая пристройка и закусочная, одно время служившие ему убежищем от механизированного, хладнокровного, стяжательского зла — «У. Д. Фройнд и сыновья. Молочная ферма», — стали для него тем, чем и казались на посторонний взгляд: приютом убогих доморощенных соблазнов. В бешенстве он сдернул крышку с ближайшего к нему большого бидона и опрокинул его — на пол хлынуло густое теплое парное молоко. Отец, вскрикнув, с опаской отступил на шаг, а Уиллард расплакался и выбежал из коровника. Надави он на отца, и вышло бы по его, ведь добился же он позже права бросить сельскохозяйственное училище и заняться английским языком. Но тогда он просто возвратился в Корнелл и все так же получал от нее письма, а сам маялся от собственной нерешительности, но ничего не предпринимал. Отец, конечно, сволочь, но в одном он прав: набожные, елейные, неосновательные валлийцы для него чужие, у них нет с ним ничего общего. Впрочем, совесть его мучила, что верно, то верно. Но, выпив, он ораторствовал о политиках, чудовищах своекорыстия, и о бизнесменах, о поразительной их ограниченности и толстокожести. Во время этих разглагольствований он, всегда такой сдержанный, тихий, ужасаясь, вспоминал своего друга, или бывшего друга, Генри Сомса, чудаковатого отшельника — Генри тоже, приходя в раж, нес бог знает что, как пьяный или сумасшедший. Слушатели усмехались, крутили пальцем возле головы и говорили: «Не все дома». Вспомнив Генри Сомса, Уиллард замолкал, щипал себя за верхнюю губу (это у него тоже от Генри), сжимал губы и угрюмо опускал глаза. «Фройнд, скажи, что тебя точит?» — спрашивали иногда ребята из землячества. Но он не мог им рассказать, хотя сами они по целым дням бахвалились своими мужскими подвигами. Еще в Корнелле он рассказал как-то — это было кошмарно. Я хочу снова стать ребенком, думал он.
У газетного стенда он просмотрел заголовки и пробежал глазами передовицы — сколько было видно до сгибов, все время сохраняя принужденное, замкнутое и обиженное выражение лица. Никаких новых сведений. В газетах их никогда нет, есть только треп, которым сильные мира сего угощают зажиревшую довольную толпу: новое искусственное озеро, где можно покататься на моторке, новая длина юбок — нельзя же без перемен. Слезы навернулись ему на глаза. Откуда-то сзади доносились звуки рождественской музыки.
Он вошел в мужскую туалетную комнату, посмотрелся в зеркало и, немного подумав сперва, умылся и расчесал волосы пальцами. Могли бы догадаться, каким поездом он приедет, если бы взяли на себя труд поразмыслить, если бы вообще хоть немного понимали собственного сына; могли бы даже догадаться, что он забудет прислать телеграмму о своем приезде. Легко, конечно, говорить: «Подумаешь! Все это пустяки». Еще бы не пустяки. Он мог бы и отсюда позвонить домой и подождать здесь до утра, пока за ним приедут (отец водит машину как бог. В темноте его огромный серый «кадиллак» мчится по середине дороги, так что встречные только держись). Добраться можно и на попутной машине. Пустяки. Так спокойно, по-взрослому это звучит. Но ведь далеко не пустяки. «Лицемеры», — подумал он снова, более запальчиво (он знал), чем в первый раз. Обычная история… Отец скупил у Бена Уолтерса по дешевке всех приличных молочных коров, бессовестно воспользовавшись его тяжелым положением, и, когда они везли их на грузовике к себе на ферму, отец
со смехом говорил: «Бедняга даже не подозревает, как я его обчистил!» Уиллард сказал тогда: «Зато я знаю, а?» — и глянул исподлобья, как Рой Роджерс. Ему тогда было четырнадцать лет. Отец посмотрел на него, усмехнулся и оглянулся на дорогу. А немного погодя сказал: «Тут ведь кто кого: если не я его, так он меня». Сейчас Уиллард мысленно ему ответил с опозданием на шесть лет: «Куда там! Вы с ним только на свет родились, и уже было ясно: не он тебя, а ты его. — И добавил: — И меня. С первых же шагов подрезал мне поджилки».И опять (встретившись взглядом со своим отражением в зеркале) он с печалью подумал о собственном сыне, ведь и ему тоже подрезали поджилки еще до рождения, старик словно заранее все обдумал и организовал. Но сейчас уже поздно беспокоиться по поводу ребенка. И о матери уже поздно беспокоиться, тем более, ей это ни к чему. В горле встал комок. Уиллард глотнул и старательно заморгал, сердись на себя за глупую слезливость. Ай да Кэлли, ловко она устроилась. Каким-то образом женила на себе старого толстяка Генри Сомса, хоть и сердечник, и все прочее… Слезами, наверно, разжалобила или вошла к нему голая в спальню, а может, сказала своему папаше, что это Генри ее соблазнил. Три года назад он никогда бы не поверил, что она способна на такое; поразительно наивен был он в те времена. Он себя тогда считал расчетливым: каждый раз, когда, расставшись с ней, он лежал без сна, его терзала мысль о том, как она прелестна в своей чистоте и невинности, и какой же он при этом негодяй: завлекает ее постепенно и не в состоянии остановиться; он подлец, но он хоть знает, что подлец, верит в недоступное ему добро… впрочем, это неправда, все ложь, все, что он твердил себе когда-то, подумал он, все это ложь. Он и сам не знал до последней минуты, хочет ли он просто переспать с ней или жениться. Она у него третья, но те две прежние не были девушками, с ними он вообще не думал ни о чем таком. А о ней он хоть и думал, но ни до чего, собственно, не додумался, пока не узнал, что она выходит за Генри Сомса. Он как раз должен был уехать в Корнелл и уцепился за этот предлог, чтобы оттянуть решение, а дело вскоре решилось без него, ему крупно повезло… раз в жизни. И ничего нет такого уж удивительного, что Кэлли Уэлс оказалась расчетливой. Забеременела и начала соображать: что и как. Инстинкт, возможно. Но неужели она с самого начала все подстроила? (Норма Дениц сказала: «Дурак ты, Уиллард, у нее все было продумано заранее. И ты ей понадобился, чтобы подцепить добычу покрупнее: богатого больного старика». «Не верю», — сказал он. Но он верил, а точней, поверил на минуту, пока Норма хохотала. «Ха! Мужское тщеславие! Если бы мужчины были способны поверить правде о женщинах, они перестали бы с ними спать». Вот здесь она, однако, ошибалась. О Норме Дениц он знал правду. Он для нее не значит ровно ничего. «Люблю это занятие, — говорила она. — Корабли сшибаются ночами». И все-таки он от нее не уходит. Он, возможно, даже женится на ней когда-нибудь, если она избавится от своих неврозов.)
А ведь Генри не дурак. Выходит, и у него был расчет? Неужели Генри сам же все подстроил: нанял помощницу, которая была ему не нужна, — возможно, даже знал, что она крутит с Уиллардом? — оставлял ее в иные дни работать допоздна и следил за ней неотступно свиными глазками, вожделея, как утверждает Норма Дениц? Было время, он чуть не каждый вечер ходил к Генри. Возился в гараже или засиживался за беседой в пристройке. Мать относилась к этим визитам с недоверием, с каким-то даже отвращением, и, когда Уиллард понял, в чем она его подозревает, он пришел в бешенство. «Он хороший человек, — орал он вне себя. — Ему хочется поговорить с кем-то, поспорить. И больше ничего». Мать сделала вид, что он ее убедил, зато сам он после этого разговора уже ни в чем не был убежден.
«Когда человеку больше тридцати, идеи не играют в его жизни важной роли, — говорил один из их преподавателей. — Идея — это игрушка или орудие, способ развлечься или добиться своего». Вот это уж точно неправда.
Неожиданно он понял, отчего его мутит по мере того, как он приближается к дому. Он возвращается в страну своей невинности, в залитый солнцем сад, где все эти годы он, невзирая ни на что, верил в родительскую любовь, в чистоту и целомудрие девушек, по крайней мере некоторых девушек, в возможность бескорыстной дружбы. Он возвращался, зная, что, наверное, все это один пшик, но, опасаясь, как бы все это и впрямь не оказалось пшиком, он все же возвращался и надеялся найти там свою святыню.
Он решил поехать на попутной машине. Не даст он в руки старику такого козыря, чтобы тот потом разорялся, как он полночи ехал сквозь снег, по льду, и тому подобное, будто почтальон какой, и чтобы пилил потом Уилларда за то, что забыл прислать телеграмму. При таком холоде вряд ли кто-нибудь, кроме пьяниц или педиков, соизволит остановить ради него машину. Ведь человек, который голосует на шоссе, опасен, как всякий незнакомец. Пьяница может остановиться по глупости, педик, потому что у него своя цель. Порядок.
Он доехал автобусом до конечной остановки за чертой города, вышел на шоссе и стал ждать.
Когда Уиллард проснулся, в машине было тепло. Они медленно двигались по шоссе. По радио звучала тихая рождественская музыка в исполнении оркестра. Все тот же странный запах, как на похоронах. Хозяин автомобиля, подавшись вперед, крепко держался обеими руками за руль. На руках росли светлые курчавые волоски. Они едут сейчас по городу. Улицы заснеженные, безлюдные, и сквозь густой поток снежинок, устремляющихся к ветровому стеклу, не разглядеть, что происходит по ту сторону перекрестка. Уиллард обхватил себя руками, сжал колени и смотрел, как, тускло вырисовываясь, выплывают друг за другом из мглы освещенные окна витрин и уличные фонари. Время от времени машину заносило, очевидно, она попадала на лед. Висящие над серединой улицы венки вдруг возникали, а затем скрывались за крышей машины, угрюмые, с погашенными лампочками. То здесь, то там виднелись приткнувшиеся у обочины автомобили, выше колес увязшие в снегу. А потом город кончился, и за окном теперь мелькали темные фермы и высокие сугробы, с которых ветер струйками сдувал снег.