Никита Хрущев. Пенсионер союзного значения
Шрифт:
Эти дни все мы - мама, сестры и я - меняли друг друга у постели отца. Утром в четверг, собираясь после работы заехать в больницу, я позвонил дежурной сестре.
– Еще дышит, - коротко ответила она на мой вопрос и повесила трубку.
Я кинулся в больницу, доктор объяснил, что прошедшая ночь была крайне тяжелой. У отца развилось дыхание Чейн-Стокса, но его удалось выправить, и состояние слегка стабилизировалось.
О пресловутом дыхании Чейн-Стокса я помнил со времени бюллетеней о болезни Сталина в марте 53-го. От этих слов веяло могильным холодом.
Осторожно приоткрыв дверь, я заглянул в палату.
– Уходи, - пробормотал он привычную шутку, - не видишь - я занят. Не трать зря время...
Посидев еще немного, я ушел. Меня сменили мама, Рада и Лена.
В пятницу отцу стало чуть лучше. Собрался очередной консилиум, констатировавший, что в сравнении со вчерашним положение, как записали в истории болезни, не крайне, а очень тяжелое. Но и это вселяло призрачную надежду.
На следующее утро, 11 сентября, отцу еще немного полегчало. Мама, когда я позвонил, была в больнице и на мой вопрос об отце сказала:
– Здесь много народу - и я, и Рада, так что ты сейчас не приезжай, а то он сердится, гонит нас. Мы еще сейчас немного посидим и пойдем, а ты приезжай попозже.
Я спустился во двор и занялся машиной. Вскоре мне что-то понадобилось дома и я поднялся в квартиру. Еще за дверью услышал телефонный звонок. Подбежав к аппарату, схватил трубку. В эти дни каждый звонок вселял тревогу.
Это была мама:
– Отцу очень плохо. Приезжай немедленно.
Через пять минут я был на месте, но в палату меня не пустили.
Мама сидела на деревянном диванчике в коридоре:
– Я отошла на минуту, а когда вернулась... Там врачи что-то делают с ним... Реаниматоры... Меня попросили выйти. Я только слышала: "Никита Сергеевич, вдохните, вдохните!"
Я сел рядом, мимо пробегали сестры, врачи. Никто не обращал на нас внимания. Я увидел знакомую сестру, которая дежурила у отца последние дни. Бросился к ней.
– Очень, очень плохо, - на ходу она покачала головой.
– Безнадежно?
– Да. Видимо, да...
Я подошел к маме, сказал, что дело очень плохо. Она сидела с окаменевшим лицом.
Из палаты вышла дежурный врач Евгения Михайловна Мартынушкина. Мы знали ее много лет, поскольку она давно работала в этой больнице. Молча села рядом с мамой.
– Ему очень больно?
– как-то растерянно спросила мама.
– Нет... сейчас уже не больно, - сдавленным голосом ответила Евгения Михайловна.
Такой ответ, видно, вселил в маму какую-то надежду. Она начала еще о чем-то спрашивать. Евгения Михайловна молчала, долго не отвечала, а потом, решившись, обняла маму, негромко произнесла:
– Он умер.
Мама заплакала. Евгения Михайловна плакала рядом с ней.
Я позвонил домой, через полчаса приехали остальные члены семьи. Нас завели в соседнюю пустую палату и попросили подождать. Мама плакала. Через некоторое время Евгения Михайловна подозвала меня и разрешила зайти в палату отца.
На лестничной площадке, перед дверью палаты, жадно курили трое дюжих парней - реаниматоры. Они проводили меня сочувственным взглядом.
Я
вошел один. Отец сильно изменился. У него стало совершенно другое, незнакомое лицо: нос заострился, появилась горбинка. Нижняя челюсть подвязана бинтом. Простыня прикрывает его до подбородка. На стене алеют капли крови, целая полоса. Следы усилий реаниматоров.Горло сжал спазм, но я понимал, что не могу давать волю чувствам, раскисать нельзя, силы еще понадобятся. Постоял несколько минут, дотронулся до лица, оно холодело. Поцеловал в лоб и вышел. Ноги у меня были ватные, в голове туман.
Зашел в палату, где сидели все наши. Невольно подумав о том, как тяжело будет маме увидеть отца, я, не очень соображая, что говорю, спросил:
– Может, ты сейчас не пойдешь?
– Что ты!
– удивилась она.
– Пойдем обязательно.
Все зашли к отцу. Сели вокруг. Я стоял сзади, у окна.
Молча посидели какое-то время.
"Мы потеряли ЕГО. Он лежал под простыней. Лоб холодный, затылок посинел, пальцы рук похолодели, ноги - тоже, а плечи, грудь, ноги в верхней части еще долго оставались теплыми. Я и сейчас ощущаю на ладонях эту теплоту. Я просила детей потрогать теплого отца, чтобы сохранить воспоминания теплоты, а не льда" - так мама записала в своем дневнике.
Евгения Михайловна, приглядывавшая за мамой, прошептала мне на ухо:
– Надо уходить. Скажите Нине Петровне.
Мы вышли. У дверей уже ждала каталка с носилками из морга. Отца повезли. Мы проводили его до лифта. Двери сомкнулись. Все двинулись к выходу.
По дороге Евгения Михайловна спросила так, чтобы не слышали остальные:
– У Никиты Сергеевича были золотые коронки?
– Да, - не понял я.
– А сколько?
Я пожал плечами.
Объяснять, что в морге могут выдернуть золотые коронки и у бывшего премьера, ведь там все равны, она не стала. А я этой стороны жизни просто не знал.
Мы спустились вниз. У подъезда маму ждала машина отца.
Мама и сестры сели в нее.
Вот и кончилось все...
– Сергей Никитич, задержитесь ненадолго, - замялась Евгения Михайловна. Как быть со справкой, похоронами?
Тут наконец до меня дошло, что впереди масса хлопот. Раньше похоронами я не занимался.
Все эти годы по всем вопросам, касающимся отца, связь с внешним миром осуществлялась через начальника охраны. Ему высказывались просьбы, пожелания. Он кивал, и через несколько часов, дней или недель приносил обезличенный ответ - это можно, это нельзя.
Кинулся разыскивать Кондрашова или Лодыгина, возглавлявших последнее время охрану, но они исчезли.
Подопечный их умер, на этом их функции закончились. Я окончательно растерялся. Евгения Михайловна поняла, что толку от меня не добьешься, и взяла дело в свои руки. Мы прошли в кабинет дежурного по больнице.
На большом столе стояла батарея телефонов. Из окна виднелось огромное серое здание Библиотеки имени Ленина.
Евгения Михайловна села за стол и уверенно сняла ближайшую трубку. Однако нас ожидали неудачи. Невидимые и неизвестные мне собеседники не могли ничего ответить: с таким случаем они никогда не сталкивались. Решение должны были принять где-то в другом месте. Они были абсолютно бессильны что-то предпринять и торопились закончить "опасный" для них разговор.