Никита Хрущев. Реформатор
Шрифт:
«Пришел я в Кремль, в Свердловский зал, — вспоминает Ромм, — те же люди, только вдвое больше народу. Зал идет амфитеатром, скамьи. А напротив, на специальном возвышении, места для президиума, трибуна для выступающего. Аккуратный, красивый, холодный зал.
Расселись все. Ясно было, что идет продолжение. Посидели-посидели — вышел Президиум ЦК. Хрущев, за ним остальные. Козлов, аккуратно завитой, седоватый, холодный. И Ильичев. Встали все, ну, поаплодировали друг другу. Сели. Тишина. Настороженная тишина. Ждем.
Встает Хрущев и начинает: “Вот решили мы еще раз встретиться с вами, вы уж простите, на этот раз без накрытых столов, без закусок и питья. Мы было хотели снова собраться на Ленинских горах, но там места мало, больше трехсот человек не помещается. Мы решили на этот раз внимательно поговорить,
Опять начинает как благодушный хозяин. “Погода, — говорит, — сейчас, к сожалению, плохая. Зима, промозгло так, не способствует она сердечности атмосферы. Ну, ничего, поговорим зато серьезнее. Но вот следующую встречу мы намечаем провести в мае или июне, солнышко будет, деревья распустятся, травка — тогда уж мы встретимся по-сердечному, тогда разговор будет веселее. Но сейчас приходится по-зимнему”».
Отец имел в виду, намеченный на май, Пленум ЦК по идеологии, где он собирался сделать основной доклад и окончательно расставить точки над «и».
«Помолчал. — Я снова возвращаюсь к воспоминаниям Ромма. — Потом вдруг, без всякого перехода:
— Добровольные осведомители иностранных агентств, прошу покинуть зал. Молчание. Все переглядываются, ничего не понимают: какие осведомители?
— Я повторяю: добровольные осведомители иностранных агентств, выйдите отсюда.
Молчим.
— Поясняю, — говорит Хрущев. — Прошлый раз после нашей встречи на Ленинских горах, назавтра же зарубежная пресса поместила точнейшие отчеты. Значит, были осведомители, холуи буржуазной прессы! Нам холуев не нужно. Так вот, я в третий раз предупреждаю: добровольные осведомители иностранных агентств, уйдите. Я понимаю: вам неудобно так сразу встать и объявиться, так вы во время перерыва, пока все мы тут в буфет пойдем, вы под видом того, что вам в уборную нужно, так проскользните и смойтесь, чтобы вас тут не было, понятно?»
Согласно стенограмме, зал отреагировал «бурными аплодисментами».
Сталинские времена уходили в прошлое, общение с западными журналистами перестало квалифицироваться как преступление и шпионаж, за которым следовал арест, и писатели, особенно молодые, художники, в первую очередь модернисты, охотно давали интервью. Всем им хотелось известности в мире. «Органы» этим контактам не препятствовали, но скрупулезно их фиксировали. Появлявшиеся в западных изданиях сообщения переводились и попадали на стол отцу с комментариями Суслова. В них и необходимости особой не возникало, корреспонденты западных изданий сами подавали все с идеологизированных позиций; по их мнению, произведения «модернистов-художников» — это политический протест против не просто социалистического реализма, а против социализма вообще, попытка подкопа под государственные устои Советского Союза. Информацию о совещаниях в Доме приемов и в ЦК подавали под тем же соусом — как противостояние критиков и сторонников социалистического строя, а не как столкновение приверженцев различных направлений в искусстве. О большем подарке от своих противников Суслов и мечтать не мог.
В данном случае я на стороне отца, он говорил с ними как с единомышленниками, пытался их понять и надеялся, что они его понимают, не сомневался, что они — одна команда. И на тебе, кто-то тут же побежал на него жаловаться! И кому? Американцам!
«Ильичев произнес трафаретные вступительные слова, мало отличавшиеся от его докладов в Доме приемов и на идеологической комиссии в ЦК в прошлом декабре, — продолжает Ромм. — Следом началось обсуждение. Ну а потом пошло, пошло — то же, что на Ленинских горах, но, пожалуй, хуже. Щипачеву слова не дали. Мальцев попробовал было что-то вякать про партком Союза писателей, на который особенно нападали, но его стали прерывать и просто выгнали, не дали говорить. Эренбург молчал, остальные молчали, а говорили только вот те — грибачевы, софроновы, васильевы [78] и иже с ними. Говорили, благодарили партию и за помощь. Благодарили за то, что в искусстве наконец наводится порядок и что со всеми этими бандитами (иначе их уже не называли абстракционистов и молодых поэтов), со всеми этими бандитами наконец-то расправляются».
78
О
каком Васильеве говорит Ромм, не знаю, в БСЭ три Васильевых-писателя, скорее всего, он имеет в виду Сергея Александровича Васильева, поэта, автора сатирических стихов, пародий, поэтической трилогии «Портрет партизана».Согласно стенограмме, на совещании в Кремле не выступали ни Эренбург, ни Щипачев, ни Грибачев, ни Софронов, ни Васильев. Под этими фамилиями Ромм, по-видимому, подразумевает не конкретных лиц, они олицетворяют противоборствующие группировки, уходящие своими корнями в начало Серебряного века. И тогда они смертельно враждовали между собой. В 1930 годы вражду «утихомирил» Сталин, одних приветил, других сослал, и все сразу приутихли. Сейчас она разгоралась с новой силой. Об истоках этой вражды отец не знал почти ничего. Литературными и иными течениями Серебряного века он, как и большинство населения страны, не интересовался. И вот теперь ему, первому лицу государства, предстояло по наитию выруливать в бурном море чужих страстей и амбиций. Ощущая свою беспомощность, отец все более мрачнел и раздражался. Тем временем совещание катилось по заранее проложенным Сусловым рельсам.
«Где бы мы в Европе ни бывали, всюду находили следы поездок этих молодых людей, которые утюжат весь мир. Утюжат и всюду болтают невесть что и наносят нам вред, — сказал кто-то из этих», — под этими Ромм имеет в виду писателей из противостоящей группировки.
«Молодые люди» действительно не вылезали из зарубежных поездок, их, в отличие от «стариков», охотно приглашали и в Европу, и в Америку, и в Японию, они легко сходились с аудиторией, бойко отвечали на вопросы журналистов, всё больше печатались на Западе, что, естественно, вызывало зависть, как профессиональную, так и просто человеческую. Я уже писал, что на декабрьское совещание в ЦК молодой писатель Аксенов прилетел прямиком из Токио.
Евтушенко в начале 1963 года на короткое время заскочил в Москву по пути из Гаваны в Европу. Там, как он пишет сам: «Наши пути пересеклись с Катаевым в Париже. Я тогда купался в неосторожной славе после выхода во французском еженедельнике “Экспресс” моей “Автобиографии”…К моему восторгу я оказался в Париже знаменитее и богаче Катаева».
Евтушенко заплатили гонорар наличными, Катаев же существовал в Париже на скромные советские «суточные». Любивший пустить пыль в глаза, Евтушенко устроил своему старшему собрату-писателю в Париже настоящий «кутеж», продемонстрировав на деле, кто есть кто теперь. Евтушенко пробыл в Париже три недели. До того он провел месяц в Западной Германии.
«Общей темой было, что нет у нас противопоставления поколений, дружно у нас работают оба поколения и мерзавец тот, кто заявляет, что есть два поколения, — свидетельствует Ромм. — И говорили это всё, главным образом, старцы, и при этом рубали на котлеты более молодых. Вот так шло это заседание.
Шолохов вышел, помолчал, маленький такой, чуть полнеющий, но ладно скроенный, со злым своим, незначительным лицом.
— Я согласен, говорить нечего, я приветствую, — коротко сказал он, повернулся и сел.
Так прошел этот первый день на одной ноте, контрапункта не было. Не было такого, что выступает Грибачев, а ему отвечает Щипачев. Выступает такой-то, а ему отвечает Эренбург. Все в одну трубу.
Запомнил я лицо Козлова. Сидел он, не двигаясь, не мигая. Прозрачные глаза, завитые волосы, холеное лицо и ледяной взгляд, которым он медленно обводил зал, как будто бы все время пережевывал этим взглядом собравшихся. Так холодно глядел. А Хрущев все время кипел, все время вскидывался, и Ильичев ему поддакивал, а остальные сидели неподвижно.
Пришлось в этот первый день выступать и мне. И опять выяснилась на этом выступлении какая-то удивительная сторона Хрущева. От меня ждали покаянного выступления. Поэтому едва я записался, мне тут же дали слово. Я даже не ожидал, — моментально.
Я вышел и с первых слов говорю: “Вероятно, вы ждете, что я буду говорить о себе. Я прежде всего хочу поговорить о кинофильме Хуциева”».
Дальше Ромм подробно пересказывает, уже известную нам историю о призраке отца-солдата и его разговоре с сыном. Пытается объяснить в чем там смысл. Хрущев с Роммом не соглашается.