Николай Гумилев глазами сына
Шрифт:
Не буду перечислять других стихотворений, где упорно повторяется тот же образ, тот же символ из «святая святых» встревоженной души поэта, те же зовы к любви недостижимой, те же предчувствия безвременной смерти, та же печаль, переходящая в Отчаянье (это слово он пишет с прописной буквы), печаль броселиандского «грубого пастуха», убившего своим поцелуем Деву-птицу, за что «злая судьба» не даст ему наслаждения, а «шестой конь», подаренный ему Люцифером, унесет во тьму, в смерть…
Через все его книги проходит мысль о смерти, о «страшной» смерти. Это навязчивый его призрак. Недаром первое же, вступительное стихотворение «Жемчугов», сравнивая свою поэзию с волшебной скрипкой, он кончает строками:
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача.Продолжим перелистывание «Жемчугов»… В «Поединке» выделяются такие строфы:
Я пал… и молнии победной Сверкнул и в тело впился нож… Тебе восторг — мой стон последний, Моя прерывистая дрожь. …………………………… И над равниной дымно-белой, Мерцая шлемом золотым, Найдешь мой труп окоченелый И снова склонишься над ним.Стихотворение «В пустыне» начинается с той же гибели:
Давно вода в мехах иссякла, Но, как собака, я умру…Мечтая о прошлых столетиях, видит он какого-то старого «товарища», «древнего ловчего», утонувшего когда-то, и кончает стихотворение обращением к нему:
Скоро увижусь с тобою, как прежде, В полях неведомой страны.Эту страну в другом стихотворении («В пути») он окрестит «областию уныния и слез» и «оголенным утесом». Тут же стихотворение, посвященное «светлой памяти И. Ф. Анненского», «Семирамида», он заключает признанием более чем безотрадным:
И в сумеречном ужасе от лунного взгляда, От цепких лунных сетей, Мне хочется броситься из этого сада С высоты семисот локтей.Поэт воистину вправе с полной искренностью утверждать:
В мой мозг, в мой гордый мозг собрались думы, Как воры ночью в тихий мрак предместий…и в заключение:
И думы, воры в тишине предместий, Как нищего во мгле, меня задушат.Единственным утешением от этих злых дум было для Гумилева искусство, поэзия, а родоначальником ее представлялся ему дух печально-строгий, учитель красоты (как Лермонтову и французским «проклятым поэтам»), принявший имя утренней звезды. Отсюда — такое языческое восприятие жизни «по ту сторону добра и зла». Недаром, как Адам, что «тонет душою в распутстве и неге», но «клонит колена и грезит о Боге», молясь «Смерти, богине усталых», он хочет быть, как боги, которым «все позволено», хоть и задумывается подчас о христианском завете, — напомню заключительное шестистишье сонета «Потомки Каина» (из «Жемчугов»):
Но почему мы клонимся без сил, Нам кажется, что кто-то нас забыл. Нам ясен ужас древнего соблазна, Когда случайно чья-нибудь рука Две жердочки, две травки, два древка Соединит на миг крестообразно?Эти строки относятся к году нашего знакомства (1909). Тогда писал он с воодушевлением своих талантливых (внушенных Бодлером), но несколько трескучих «Капитанов» и готовился, по примеру Рембо, к поездке в Абиссинию. Тогда он еще не был женат на Анне Андреевне Горенко (ставшей Ахматовой), но знал ее уж давно. После более трех лет колебаний он наконец женился. Свадьба состоялась в 1910 году. Я встретил молодых тогда в Париже. Затем мы вместе возвращались в Петербург.
В железнодорожном вагоне, под укачивающий стук колес, легче всего разговориться «по душе». Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только в качестве законной жены Гумилева, повесы из повес, у которого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов «без последствий», — но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта, вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость. По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он ее полюбил серьезно и гордится ею. Не раз и до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии об этой своей единственной настоящей любви…
Что она была единственной — в этом я и теперь убежден, хотя за десять последующих лет столько «возлюбленных» оказалось на пути Гумилева; его преходящим увлечениям и счета нет!
Поэтому никогда не верил я в серьезность его парижской неудачливой страсти к Елене из «Синей звезды», хотя посвящено ей двадцать пять стихотворений (и многое внушено ею же в последней его драме «Отравленная туника»).
Ахматовой (насколько помню) он посвятил открыто всего одно стихотворение, зато сколько стихотворений, куда более выразительных, сочинил, не называя ее, но они явно относятся к ней и к ней одной{29}. Перечитывая этих стихи, можно восстановить драму, разлучившую их так скоро после брака, и те противоречивые чувства, какими Гумилев не переставал мучить и ее, и себя; в стихах он рассказал свою борьбу с ней и несравненное ее очарование, каясь в своей вине перед нею, в вине безумного Наля, проигравшего в кости свою Дамаянти:
Сказала ты, задумчивая, строго: «Я верила, любила слишком много, А ухожу, не веря, не любя, И пред лицом Всевидящего Бога, Быть может, самое себя губя, Навек я отрекаюсь от тебя». Твоих волос не смел поцеловать я, Ни даже сжать холодных, тонких рук. Я сам себе был гадок, как паук, Меня пугал и мучил каждый звук. И ты ушла, в простом и темном платье, Похожая на древнее распятье.Я не хочу слишком уточнять перипетии семейной драмы Гумилевых. К тому же каждому, знающему стихи, какими начинается «Чужое небо» и каких много в сборниках Ахматовой — «Вечер» и «Четки», не трудно восстановить эту драму и судить о том, насколько в этих стихах все автобиографично. Но несмотря на «камуфляж» некоторых строк, стихи говорят сами за себя. Напомню только о гумилевском портрете — «Она», который он мог написать, конечно, только с Ахматовой:
Я знаю женщину: молчание, Усталость горькая от слов, Живет в таинственном мерцаньи Ее расширенных зрачков. Неслышный и неторопливый, Так странно плавен шаг ее, Назвать ее нельзя красивой, Но в ней все счастие мое.