Николай Гумилев. Слово и Дело
Шрифт:
– Так точно, Ваше Императорское Высочество!
– И понял их?
– Так точно, Ваше Императорское Высочество!
– Ну, значит, ты умней меня, я ничего не понял…
И тем не менее оказавшись на «башне» лицом к лицу с Ивановым, похожим на улыбчивого, румяного и белокурого немецкого профессора с цепким взглядом, разлетающимся пухом волос и порывистыми движениями, Гумилев, с преувеличенно-надменной учтивостью принимая похвалы, был счастлив, как школьник, сдавший решающий экзамен. Волю себе он дал, вернувшись на Вознесенский, к Ауслендеру, кухонный шкаф которого скрывал неисчерпаемые запасы вина.
Всю зиму Гумилев, игнорируя занятия в университете, пропадал на «симпозионах», каждый раз встречая здесь воочию какое-то «имя», давно знакомое по книгам, художественным галереям или театральным афишам. Сумрачный, сосредоточенный молодой атлет, античным изваянием молчаливо возвышавшийся за столом, был Александром Блоком, автором пленительных «Стихов о Прекрасной Даме», а шумный хохотун с хитрой физиономией большеклювой птицы – скандальным «мистическим анархистом» [100] Сергеем Городецким, кумиром студенческих литературных кружков. Художник Константин Сомов являл собой редкую бестию и своими насмешками едва не вывел Гумилева из себя. Зато писатель Алексей Ремизов выглядел милым чудаком, толкующим прибаутками:
100
«Мистический
– Здравствуй, здравствуй, кум-Гум, куманек-Гумилек…
Вместе с Ремизовым Гумилев встретил на Таврической и парижского знакомца Алексея Толстого, недавно вернувшегося из Франции. Тот, вспоминая Париж, жаловался на невозможный петербургский режим с бессонными ночами, всякими фокусами жизни и особенно с бессмысленными скандальными кутежами:
– Думаю, конечно, уклоняться, по возможности, но это страшно трудно в нашем литературном мире – там все пьяницы…
В первые дни нового 1909 года Толстой с Гумилевым сделали визит к Михаилу Кузмину. Об этом богемном dandy [101] с постоянной свитой бесшабашных гуляк (вроде его племянничка Ауслендера) и жеманных эстетов, воскрешавших французские придворные нравы времен Генриха III и королевы Марго [102] , постоянно вспоминали на «башне». Блок был убежден, что в Кузмине скрыт великий дар народного певца, проявиться которому в полной мере мешает «ветошь капризной легкости»:
101
Модник, франт (англ.).
102
Генрих III Валуа (1551–1589) – французский король, склонный к содомии и окружавший себя многочисленными куртизанами-фаворитами. Его сестра Маргарита де Валуа (1553–1615) вошла в историю как талантливая писательница, покровительница наук и искусств, авантюристка и распутница.
– Кузмин, надевший маску, обрек самого себя на непонимание большинства, и нечего удивляться тому, что люди самые искренние и благородные шарахаются в сторону от его одиноких и злых, но, пожалуй, невинных шалостей.
Одна из таких «шалостей» привела к тому, что среди гостей Вячеслава Иванова Кузмин считался в последнее время persona non grata [103] . Тем не менее, если речь заходила об австрийских барочных музыкантах [104] , живописи итальянского кватроченто [105] или философии гностиков [106] , хозяин «башни» обычно оговаривался:
103
Нежелательное лицо (лат.). После кончины матери в 1904 г. Кузмин потерял постоянное жилье в Петербурге и кочевал по родственникам и знакомым. Он подолгу жил на «башне», останавливаясь, как многие друзья Вячеслава Иванова, в помещениях художественной студии, расположенной под ивановской квартирой. Летом 1908 г. Кузмин захотел поселить рядом своего фаворита Сергея Познякова, от чего Иванов, разумеется, отказался. «Благодарю. Простите. Превышение дружбы. Устроюсь в гостинице», – телеграфировал Иванову Кузмин, но обиду затаил и той же осенью опубликовал повесть «Двойной наперсник», где зло высмеивались обитатели и гости «башни» (выведенные под прозрачными псевдонимами).
104
Предшественники Моцарта, композиторы и исполнители XVII–XVIII веков, средоточием деятельности которых была Венская придворная капелла (Г. Муффат, И-И. Фукс, Х. Шмельцер, Х-И. Бибер и др.).
105
Высокое Возрождение, период в итальянском искусстве, приходящийся на XV век (буквально mille quattrocento – «тысяча четыреста», (ит.)).
106
Гностицизм – общее условное название ряда позднеантичных религиозных течений.
– Возможно, конечно, у Михаила Алексеевича были бы более точные сведенья по данному вопросу…
Гумилева дивили эти разговоры. В блестящих стихах Кузмина представлялась душа своеобразная, тонкая, но не сильная и слишком далеко ушедшая от тех вопросов, которые определяют творчество истинных мастеров. В этом мнении Гумилев лишь укрепился, когда в номере затрапезной гостиницы, среди разбросанных рукописей перед ним предстал тихий, удрученный отшельник, явно на мели. Co своими гостями dandy беседовал любезно и здраво, касаясь, преимущественно, тем деловых. Впрочем, он Гумилеву понравился. Кузмин же (действительно переживавший в удалении от «башни» томительные и нищие месяцы) зафиксировал в дневнике:
Гумилев имеет благовоспитанный, несколько чопорный вид, но ничего.
Зимой на Бульварную в Царское Село зачастили петербургские визитеры: Ремизов с Толстым и Сергеем Ауслендером, знаменитый шахматист, изящный беллетрист и тонкий знаток театра Евгений Зноско-Боровский, мрачный поэт-юморист Петр Потемкин (также сочетающий литературное творчество с составлением шахматных этюдов), режиссер Всеволод Мейерхольд, уже снискавший у петербургских театралов репутацию «обыкновенного гения». В доме Георгиевского с ними сходились царскосельские гости – Дмитрий и Ольга Кардовские, Валентин Кривич и граф Василий Комаровский, которого Гумилев, пропуская мимо ушей вечные шпильки и брюзжание, усиленно продвигал к профессиональному литературному творчеству (о чем безумец боялся вслух и помыслить) [107] . На этих собраниях появлялся Иннокентий Анненский, с любопытством присматривавшийся к новым лицам. Со своим бывшим учеником он добродушно пикировался:
107
Тому, что наследие Комаровского стало состоявшимся фактом русской литературы, современные читатели целиком обязаны Гумилеву, который сыграл в жизни замечательного царскосельского поэта роль «импресарио». Сам Комаровский после жизненного краха, когда приступ сумасшествия в 1901 году помешал его университетским занятиям, упал духом и готовился к роли «незамеченного таланта». С современной читательской аудиторией у Комаровского отношения сложные, но «знать Комаровского – это марка!» – говорила Ахматова.
– А неточно Вы цитируете
из «Тараса Бульбы», Николай Степанович…Гумилев взял гоголевский том, открыл нужную страницу.
– Виноват. Ну и память у Вас!
Незаметно для всех Гумилев оказался притягательным центром для целого поколения столичных писателей. «Он отличался особенными организационными способностями и умением «наседать» на редакторов, когда это было нужно, – вспоминал Ауслендер. – Мы расширяли свою платформу и переходили из «Весов» и «Золотого Руна» в другие журналы. Везде появлялись стайками. Остряки говорили, что мы ходим во главе с Гумилевым, который своим видом прошибает двери, а за ним входят другие… Это было веселое время завоеваний». Кроме того, Алексей Толстой, обосновавшись в Петербурге, носился с идеей создания собственного, первого в России «журнала стихов». Эта идея занимала его со времени парижских бесед с Гумилевым. Тот договорился об участии в будущем стихотворном ежемесячнике с Ивановым и Кузминым и пропагандировал идею Толстого среди литературной молодежи. Деньги на первые расходы обещала внести еще одна «русская парижанка», также проследовавшая в Петербург устраивать свою выставку, – Е. С. Кругликова. Зимой у Толстого на Глазовской улице возникла редакция нового издания, которое, в память грез о пиратах под черным флагом, было решено назвать «Островом искусств» или просто – «Островом».
Помимо завоеваний всевозможных редакций и подготовки «Острова» «стайка» Гумилева, по примеру парижской богемы, облюбовала для постоянных встреч французский ресторан Альбера Бетана («Chez Albert») [108] . Великие тени витали тут на каждом углу. Отсюда, когда комнатки r'ez de chauss'ee [109] дома на углу Невского и набережной Мойки арендовали кондитеры Вольф и Беранже, Пушкин уехал на смертельную дуэль с Дантесом; здесь, в бытность владельцем заведения ресторатора Франца Лейнера, Чайковский выпил роковой стакан отравленной воды. Теперь «Chez Albert», как на парижском Монмартре, распоряжались молодые поэты, совершая отсюда вылазки на концерты, публичные лекции и вернисажи. В толпе спорщиков, собравшихся под змеиной улыбкой древней богини, крушащей молниями грешную Атлантиду на монументальном полотне Леона Бакста, Гумилева окликнули. Он, прервавшись, раскланялся с кем-то из знакомых писателей. Рядом стоял моложавый gentleman [110] , бесцеремонно изучавший студенческий сюртук, модный темно-синий воротничок и прическу Гумилева взглядом профессионального живописца, наткнувшегося на любопытную натуру.
108
«У Альбера» (фр.). Этот ресторан открылся в 1898 г. в достопамятном доме № 18 по Невскому проспекту. В настоящее время в легендарных помещениях «дома Котомина» – культурной святыни Петербурга – работает «Литературное кафе».
109
Помещения с выходом на улицу (фр.).
110
Понятие «джентльмен» в значении безупречного образа воспитанного мужчины-аристократа сложилось в Европе и России в последней четверти XIX – начале XX в.
– Познакомьтесь: Сергей Константинович Маковский, организатор этого восхитительного «Салона».
Художественный «Салон» Маковского в Меншиковских палатах был и в самом деле хорош – не хуже парижских выставок Soci'et'e Nationale и Soci'et'e des Artistes Ind'ependants. Гумилев, протянув руку, счел долгом кратко подытожить впечатление:
– Декаданс и ренессанс. Первые стремятся к новым переживаниям во что бы то ни стало, вплоть до гротеска. Но, чтобы дразнить наши притупленные нервы, ликеров уже мало – нужен стоградусный спирт. Сомов, Бакст и Бенуа прекрасны, но они не нашего поколения, они уже сказали свои слова. А вот Рерих, несомненно, не декаданс, а ренессанс: могуч, здоров, прост с виду, утончен по существу. И, главное, глубоко национален…
– «Народен», хотите Вы сказать?
– Нет, именно национален. Наша «народность» – это в основном березки, лапти, армяки и бороды, а Рерих открывает нам области духа. Я непременно об этом напишу.
– А я уже об этом написал, – признался Маковский.
За двенадцать лет, минувших с той поры, когда выпускник гимназии Гуревича в погребальном саване читал перепуганным курсисткам кладбищенские вирши, судьба Сергея Маковского, сделав несколько зигзагов в естествознание, юриспруденцию и тайную дипломатию [111] , окончательно связала сына придворного художника с изящными искусствами. Он публиковал стихи (в отличие от гимназических, вполне «благовоспитанные»), слыл у именитых коллекционеров знатоком музейного дела, но настоящую известность получил своими очерками о европейских художественных выставках. На фоне кустарных поучений престарелого критика Владимира Стасова, судившего о современной живописи по старинным рецептам Чернышевского и Добролюбова и невежественной ругани газетных «искусствоведов» Виктора Буренина и Николая Кравченко, эти статьи читались как захватывающие сказочные повести о заморских диковинах. «Бывает странное соотношение между творчеством художников и красотой драгоценных камней, – чаровал Маковский робких российских дилетантов, привыкших рассматривать в дешевых журналах плохие черно-белые репродукции с картин европейских мастеров. – Искусство Тициана напоминает жемчуг с дымно-золотистыми отливами. Искусство Беклина – изумруд ярко-зеленый, как вода южного моря у скалистых побережий. Картины Пювиса светят сказочно и смутно, как бледные, многоцветные опалы. Бен-Джонс прозрачен и таинственно-нежен, как лунный камень. Творчество Бердслея – черный алмаз с тонко отшлифованными гранями, с острым холодным блеском, с загадочными мерцаниями преломленных лучей, черный алмаз в филигранной оправе, восхищающий совершенством работы и в то же время наводящий жуткий трепет, словно талисман волшебника…»
111
После завершения реальных классов «Лиговской гимназии» С. К. Маковский (1877–1962) поступил на естественное отделение физико-математического факультета Петербургского университета, поясняя свой выбор тем, что «остальные науки узнаются и так». После завершения университетского курса (1900) он поступил на службу в Государственную канцелярию. Позднее министр внутренних дел В. К. Плеве, добрый знакомый родителей Маковского, взял его к себе чиновником особых поручений для заграничной работы. Однако с государственной службы Маковский ушел, найдя свое призвание в художественной критике. Он сотрудничал в журналах «Мир Божий» и «Мир Искусства».
Среди эстетов из петербургского творческого объединения «Мир Искусства» Маковский прославился тем, что даже свои сорочки отправлял стирать в Лондон, где, по его мнению, только и могут накрахмалить белье как следует. Однако и о России он не забывал никогда, считая себя, как истинный петербуржец, просвещенным националистом.
– Почему-то, – иронизировал Маковский, – мы обретаем национальное непременно в отречении от западного, а тяготея к Западу – обязательно отрекаемся от России. Даже среди художников произошел этот дурацкий раскол на «западников» и «патриотов», хотя все направления в искусстве на Западе и в России развиваются сейчас в едином русле, и резкой границы тут просто нет…