Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сторожа помогли арестанту перейти со стула на койку.

– Почивайте с Богом, не горюйте: всё пройдёт. Номерок отменный, сухенький, тёпленький, – сказал Подушкин.

Все вышли и заперли дверь. Ключ повернулся в замке; загремели задвижки, запоры, засовы; последний огромный болт проскрежетал, и наступила тишина.

Голицын чувствовал себя погребённым заживо, а всё-таки радовался: миновала пытка.

Увидел на столике ломоть ржаного хлеба и кружку кваса. Давеча, во время обыска, попросил есть; плац-майор извинился, что поздно, на кухне все уже спят, и велел принести хлеба с квасом. Голицын съел и выпил всё: давно уже так вкусно не ужинал.

Начал укладываться. Снял халат и с трудом поднял на койку отягчённые цепями

ноги; хотел уже растянуться на плоском, как блин, тюфяке, но взглянул на пестрядёвую [83] подушку без наволочки: на ней были жирные пятна. Понюхал, поморщился. Носовой платочек Маринькин, ещё неразвёрнутый, с вышитой красной меткой «М. Т.», лежал на столике. Должно быть, прощаясь, успела-таки сунуть ему в карман, а при обыске забыли или нарочно оставили, сжалившись. Разложил его так, чтобы не касаться щекою подушки. От платочка пахло Маринькой. Улыбнулся – почему-то вспомнил, как в ту первую и последнюю брачную ночь, когда она разбудила его поцелуем, не сумел её удержать – «глупо» заснул.

83

Пестрядь – ткань из остатков пряжи различного рода (шерсть, лён, хлопок) и цвета, нередко в полоску. Название от «пёстрый», относившегося в древности к ткани из пеньки. У пестряди нет характерных признаков (стандартной ширины, плотности, определённых сочетаний цветов). Поэтому название «пестрядь» применялось очень широко по отношению к домотканой материи.

Где-то близко, как будто над самым ухом его, заиграли, запели заунывную песню куранты, как медноголосые ангелы. «Божья милость всех нас спасёт», – послышалось ему приветствие мёртвых мёртвому. И, продолжая улыбаться, он блаженно заснул с последней мыслью: «В пасти Зверя – как у Христа за пазухой».

Вчерашние звуки, только в обратном порядке – сначала скрежещущий болт, потом засовы,запоры, задвижки и, наконец, щёлкающий ключ в замке, – разбудили его поутру. Вошёл Лилиен-Анкерн, спросил: «Как ваше здоровье?» – и, не дожидаясь ответа, исчез.

Фейерверкер Шибаев, с молодым, весёлым лицом, принёс жидкого чаю в огромном оловянном чайнике и два куска сахару. Сахар держал из учтивости не на голой ладони, а в складке мундирной полы; поставив и выложив всё на столик, поклонился вежливо.

– Который час? – спросил Голицын.

Шибаев улыбнулся молча и с вежливым поклоном вышел.

Инвалидный солдатик-замухрышка вынес парашу и начал подметать веником пол.

– Который час? – опять спросил Голицын.

Солдатик молчал.

– Какая на дворе погода?

– Не могу знать.

От холода Голицын кутался в одеяло и грелся чаем. Оглядывал «сухенький» номер: на облупленной штукатурке стен голубая черта свежей краски обозначала уровень воды во время последнего наводнения, и темнели пятна; со свода и с печной трубы едва не капало; воздух пропитан был душной, точно подземною, сыростью. А когда затопили печь из коридора, железная труба, почти над самой головой арестанта, накалилась, потрескивая. Голове стало жарко, а ногам по-прежнему – холодно.

Стены, продолжая низкий свод, округлялись до самого пола, так что можно было стоять во весь рост только посредине камеры, а по бокам надо было сгибаться. В затканном паутиной своде кишели пауки, тараканы, стоножки и ещё какие-то невиданные гады, которые высовывались из щёлок только наполовину. «Лучше не разглядывать», – подумал Голицын и, опустив глаза, увидел, как что-то покатилось по полу: это была исполинская рыжая водяная крыса.

Окно было густо замазано мелом, так что в камере даже в солнечные дни были вечные сумерки. В дверях прорублено оконце – глазок, с железной решёткой изнутри и тёмно-зелёной занавеской снаружи. Часовой, шагавший неслышно, в валенках, по коридору, устланному войлочными матами, иногда

приподнимал занавеску и заглядывал в камеру. Арестанту нельзя было пошевелиться, кашлянуть, чтобы не появился наблюдающий глаз.

– Кто здесь? – спросил знакомый голос, и Голицын увидел в окне лихо закрученный ус Левашова.

– Михайлов, – ответил голос Подушкина.

«Почему Михайлов? Ах да, Валериан, сын Михайлов», – сообразил Голицын.

– Celui-ci a les fers aux bras et aux pieds [84] , – сообщил кому-то Левашов, как будто показывал редкого зверя. И Голицыну почудилось, что в глазке промелькнуло лицо великого князя Михаила Павловича.

На стенах камеры были рисунки и надписи, большей частью полустёртые – должно быть, тюремщикам велено было соскабливать, – замогильная летопись прежних узников. Уцелели немногие.

84

У него и руки и ноги в оковах (фр.).

Под женской головкой стихи:

Ты на земле была мой Бог.Но ты уж в вечность перешла.Молись же там…

Дальше стёрто; остались только два слова: «тебя увидеть». Под мужским портретом: «Брат, я решился на самоубийство». Под женским: «Прощай, maman, навеки». И рядом – слова Господни: «В темнице бых, и посетите Мя».

Открылась дверь, вошёл священник в пышно-шуршащей шёлковой рясе, с наперсным крестом и орденом.

– Князя Валерьяна Михайловича Голицына честь имею видеть? – стоя на пороге, церемонно раскланялся. – Не обеспокою?

– Сделайте одолжение, батюшка.

«Ну, слава Богу, коли поп, значит, не пытка, а казнь», – подумал Голицын и вспомнил Великого Инквизитора в «Дон Карлосе» Шиллера. Хотел подняться навстречу гостю, но грузно опустился, гремя кандалами. Тот подскочил, поддержал.

– Не ушиблись? Полпуда весу в ожерельице, шутка сказать.

– Нет, ничего. Что ж вы стоите, садитесь, – пригласил Голицын.

Гость поклонился опять так же церемонно и сел на стул.

– Позвольте представиться, отец Пётр Мысловский [85] , Казанского собора протоиерей, здешних заключённых духовный отец и, смею сказать, – друг, чем и хвалюсь, ибо достойнейших людей дружбой и похвалиться не грех.

85

Мысловский Пётр Николаевич (1777 – 1846) – протоиерей Казанского собора. Присутствуя в июле 1826 г. на казни декабристов, противился вторичному повешению трёх сорвавшихся. Позже писатель, член Российской Академии.

«Шпион, зубы заговаривает!» – подумал Голицын и вгляделся в него: рост огромный, сложенье богатырское; сановит, благообразен; великолепная рыжая борода с проседью: такие мужики бывают пятидесятилетние; и лицо мужицкое, грубоватое, но доброе и умное; маленькие, закрытые с боков нависшими веками, треугольные щёлки глаз, с тем выражением двойственным, которое часто бывает у русских людей: простота и хитрость.

– Ну а когда же казнь? – спросил Голицын, глядя на него в упор.

– Какая казнь? Чья?

– Моя. А какая, вам лучше знать: расстреляют, повесят или отрубят голову?

– Что вы, князь, Бог с вами! – замахал на него руками Мысловский. – Вот вам крест, – хоть и не подобает, крестом иерея клянусь: ни о каких казнях никто и не думает. Да будто вы не знаете, что смертная казнь отменена по законам Российской империи?

Голицын ещё не верил, но так же, как вчера, когда миновала пытка, сердце у него захолонуло от радости.

– Казни нет, а пытка есть? – продолжал глядеть на него в упор.

Поделиться с друзьями: