Николай Клюев
Шрифт:
(Хочешь не хочешь, а заговоришь о нашей современности. Тогда истово верующие люди видели в этой богохульной распоясанности наступление последних времён. Последние времена не наступили, но грандиозный катаклизм не заставил себя ждать. Ныне мы наблюдаем нечто схожее. О выставке «Осторожно, религия!», о перформансе, на котором за плату приглашали осквернять и уничтожать иконы, писали достаточно. Незамеченным прошёл ещё один эпизод из той же «оперы». В течение довольно продолжительного времени музыкальным рефреном популярной телепередачи «Что? Где? Когда?», в которой разыгрываются уже не книги, а большие деньги, была шансонетка с припевом «Crucify!», что в переводе означает: «Распни Его!»)
«Жизнь на русских просёлках, под теленьканье малиновок, под комариный звон звёзд всё упорней и зловещее пугали каменные щупальцы. И неизбежное совершилось. Моздокские просторы, хвойные губы Поморья выплюнули меня в Москву. С гривенником в кармане, с краюшкой хлеба за пазухой мерил я лапотным шагом улицы этого доселе ещё прекрасного города». Так вспоминал Клюев о своём появлении в Москве и о встрече лицом к лицу с Ионой Брихничёвым.
«Не помню, как я очутился в маленькой бедной комнатке у чернокудрого, с пчелиными глазами человека. Иона Брихничёв —
Летом Клюев обретается в Даньковском уезде Рязанской губернии среди христов, судя по всему, шелапутского толка. Секта подверглась преследованию со стороны властей, и дело кончилось, видимо, кратковременным арестом Николая со товарищи, о чём он позже упомянет в одной из автобиографических заметок: «Сидел я и в Харьковской каторжной тюрьме, и в Даньковском остроге (Рязанской губернии)…» Документы, содержащие сведения об этих «сидениях», пока не выявлены, и хронологический отрезок заключения не прослеживается. В письме Блоку, написанном уже в декабре, Клюев просит оказать денежную помощь своему знакомому сектанту, скопцу Григорию Васильевичу Ерёмину «ради мало хорошего, что мы с Вами нашли в самих себе и что связывает нас с людьми и с родиной» и прилагает письмо самого Ерёмина, откуда приводит жалобные строки: «У меня всё пожгли, всю солому — так что не осталось ничего, — ни скотину кормить, ни топить нечем». Судя по всему, местное начальство, помимо всего прочего, устроило в общине форменный погром.
Добравшись до Москвы, Клюев сообщает Блоку, что богатый издатель предлагает ему выпустить книжку стихов. Клюев волнуется, даром что его уверяют (а уверяет, очевидно, Брихничёв), что книжка «нужна и найдёт много читателей». Просит разрешения посвятить книгу самому Блоку — «Нечаянной Радости» и просит написать к ней предисловие… Предисловие это напишет Валерий Брюсов, с которым Клюев познакомится в начале августа и который там же в Москве представит его Николаю Гумилёву.
Проходит месяц, Клюев уже в Петербурге, пишет Блоку с просьбой о встрече, и наконец, 26 сентября, эта долгожданная встреча состоялась. Ей Блок посвятил страницу своего дневника от 17 октября: «Клюев — большое событие в моей осенней жизни. Особаченный Мережковскими, изнурённый приставаньем (Санжарь), пьяными наглыми московскими мордами „народа“ (в Шахматове — было, по обыкновению, под конец невыносимо — лучше забыть, забыть), спутанный — я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова — темномордое. Входит — без лица, без голоса — не то старик, не то средних лет (а ему 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее, часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит… Только в следующий раз Клюев один, часы нудно, я измучен — и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его „благословение“, рассказы о том, что меня поют в О(лонецкой) г(убернии), и как (понимаю я) из „Нечаянной Радости“ те, благословляющие меня, сами не принимают ничего полусказанного, ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал (в „Нечаянной Радости“), а они позволили мне: говори. — И так ясно и просто в первый раз в жизни — что такое жизнь Л. Д. Семёнова и даже — А. М. Добролюбова… „Есть люди“, которые должны избрать этот „древний путь“ — „иначе не могут“. Но это — не лучшее, деньги, житьё — ничего, лучше оставаться в мире, больше „влияния“ (если станешь в мире „таким“). „И одежду вашу люблю, и голос ваш люблю“. — Тут многое не записано, запамятовано, я был всё-таки рассеян, но хоть кое-что. Уходя: „когда вспомните обо мне (не внешне), — значит, я о вас думаю“».
Конспект встречи, пунктирный набросок, а сказано много. Упомянутый Пимен Карпов, который уже списывался с Блоком, прислал ему свою книжку «Говор зорь. Страницы о народе и интеллигенции» — во многом наивный и сумбурный сборник памфлетов, где обрушился на русскую интеллигенцию, заявив, что интеллигенты «ограбили народ духовно»… Клюеву было о чём поговорить с Карповым — и поговорит ещё… А тогда никого, кроме Блока, Николай перед собой не видел. И встреча их была насыщена потаённым смыслом для них обоих. Блок, судя по всему, с трудом выходил из состояния усталости и погружённости в себя. Клюев разрывал пелену ощутимого блоковского отчуждения, которое он не мог не чувствовать при всей сердечности их разговора, он уже приводил жизненный путь Семёнова и Добролюбова, как пример, которому он не может последовать, ибо выбор сделан — остаться «в миру» и воздействовать на «мир» словом, идущим от сердца… Но сколько бы ни было переговорено — а не удовлетворил Клюева этот диалог, о чём он и написал Блоку в конце ноября уже из Олонецкой губернии.
«Это моё приветствие к Вам уже не имеет характера „С добрым утром“, ибо воочию я убедился, что Вы спите, хотя и не в зачарованном замке, как думается с первого взгляда… Тщетно я подбрасываю сучьев в свой одинокий лесной костёр, чтобы огонёк его стал виден Вам в пустыне Вашей Ночи, и чтоб почувствовали Вы, что он приводит на грудь брата. Все мои письма и слова к Вам есть раздувание этого костра, — я обжёг руки, на губах у меня пузыри и болячки, валежник и сучья разорвали мою одежду… Но сон обуял Вас. Мнится Вам, что мир во власти демонов…»
И далее Клюев в стиле русской народной сказки со смысловыми отсылками к циклу «На поле Куликовом» излагает, что же происходит «на самом деле»: Блок мнится ему Иваном Царевичем, спящим «в сером безбрежье всерусского поля». «В шумучих ковылях теряется дикий шлях — путь искания возлюбленной (Прекрасной Дамы), и с какой-нибудь Непрядвы или речки Смородицы доносятся лебединые гомон и всплески. Далёким-далеко, за нитью багровой заряницы, скоком-походом мчится серый волк: несёт воду живую и мёртвую…» Вместо демонов — «курганное вороньё» клюёт падаль-человечину. А «за синим бором» идёт побоище с дьяволом. А Царевич спит и не слышит, как «мается маятой смертной в Кощеевом терему Царевна: чья возьмёт?». Хотелось бы верить, что пробудится витязь от «сосен перезвона» (книга с этим названием только-только вышла), что «как колокол, красное яйцо сулит, — белую вербу, ключевую воду, частый гребень, ворона коня, посвист удалецкий, зазнобу — красну девицу…». Да не верится.
И — кончилась сказка. Замолкли гусли былинщика-песнопевца. Вступает в свои права суровый друг-учитель, выговаривая тому, кого недавно братом называл, всё наболевшее. Невозможно воспринимать речь Клюева в состоянии той раздвоенности, душевной развоплощённости, в котором находится
Блок. Ни искренности, ни душевности не чувствует Клюев — сам со своей душевностью, открытостью, которая почти никогда не проявляется на людях, оказывается объектом рассмотрения со стороны в неких неведомых ему целях. «…Мне теперь видно Ваше действительно роковое положение, так как одной ногой Вы стоите в Париже, другой же — „на диком бреге Иртыша“. Отсюда то тяжёлое и нудное, что гнело нас при встрече и беседе друг с другом… Даже Ваш прощальный поцелуй был (если не из физического отвращения) половинчат и не унесён мною в мир. Ясно, что такие люди, как я, для Вас могут быть лишь материалом, натурой для Ваших литературных операций, но ни в коем случае не могут быть близкими, братьями… Моя беседа с Вами была сплошной борьбой с иноземщиной в Вас. Я звал Вас в Назарет, — Вы тянули в Париж, я говорил о косоворотке и картузе, — Вы бежали к портному примеривать смокинг, в то же время посылая воздушный поцелуй и картузу, и косоворотке. Такое положение долго продолжаться не может, а если и продолжится, то вскоре Мир увидит вместо Ивана Царевича „Идолище поганое“ — нового бога с лицом быка и спиной дракона. В тот день безумства и позора дунет Дух и велико будет падение идола, и Вечная Зима (которую Вы уже слышите в „Земле в снегу“) дохнёт метелью и мраком на светлый рай Ваш…» Здесь и парафразы строк Владимира Соловьёва к месту — знает Клюев, как Блока тянет к тому, точно магнитом… Жестокое пророчество произнесено, но Клюев не может на нём останавливаться — слишком он любит и ценит Блока, даром что образ человека совершенно не совпал в его глазах с образом поэта, которого он принял целиком в своё сердце. Он едва не со слезами на глазах призывает Блока к Христу, его, клюевскому Христу. «Его храм, основанный две тысячи лет тому назад, забыт и презрен, дорога к нему заросла лозняком и чертополохом; тем не менее отважьтесь идти вперёд! — На лесной прогалине, в зелёных сумерках дикого бора приютился он. Под низким обветшалым потолком Вы найдёте алтарь ещё на месте и Его тысячелетнюю лампаду неугасимо горящей. Падите ниц перед нею, и как только первая слеза скатится из глаз Ваших, красный звон сосен возвестит Миру-народу о новом, так мучительно жданном брате, об обручении раба Божия Александра, — рабе Божией России…»Это письмо стало для Блока новым потрясением, о чём свидетельствуют записи в его дневнике от 6 декабря: «Я над Клюевским письмом. Знаю всё, что надо делать: отдать деньги, покаяться, раздарить смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу» (6 декабря). И через три дня: «Послание Клюева все эти дни — поёт в душе. Нет, — рано ещё уходить из этого прекрасного и страшного мира». 17 декабря: «Писал Клюеву: „Моя жизнь во многом темна и запутана, но я не падаю духом“». Блок объясняет ему своё состояние и одновременно оправдывается в чём-то сущностном перед самим собой. Посылает переписанное письмо Николая Городецкому и его жене: «Серёже я посылаю послание Николая Клюева, прошу Вас, возьмите его у него и прочтите, и радуйтесь, милая. Христос с Вами и Христос среди нас». В доме у Мережковских зачитывает текст письма и встречает обжигающую реакцию: «Я читал письмо Клюева, все его бранили на чём свет стоит, тут был приплетён и П. Карпов. Будто христианство — „ночное“, „реакционное“, „соблазнительное“… Итак — сегодня: полное разногласие в чувстве России, востока, Клюева, святости…» Блок показывает письмо Марии Павловне Ивановой, которой будет посвящено стихотворение «На железной дороге», и выписывает в дневник текст её письма к Александре Андреевне Кублицкой-Пиоттух — своей матери, самому дорогому для Блока человеку. Александра Андреевна сама пишет Ивановой: «Клюев нынче осенью провёл с Сашей несколько дней. Сидит по ночам. Я думаю, Вы поймёте всю важность этого Крещения». Но Иванова ничего не пожелала понять: «Когда я начала читать, то мне очень понравилась красота образов и сравнений, но так от начала и до конца и была одна красота. Из-за этой красоты и до сути не доберёшься… По письму могу сказать, что поэт совсем закрыл человека. Видно, что он любит А-ра А., но уж очень много берёт на себя, предъявляя такие обвинения, угрозы, чуть ли не заклинания. Куда он зовёт? Отдать всё и идти за ним, и что же делать? Служить России? Но это ведь даже не Россия, а его дикий бор только, неужели истина только там?.. Перезвон красивых фраз, и А. А. принял это очень к сердцу только потому, что, вероятно, сам переживал разные сомнения, и вот в этой-то борьбе с самим собой гораздо больше Бога, чем в горделивой уверенности в своей правоте Клюева… Удивляюсь, что Клюев, только написав А. А. разные обвинения и не зная даже, как их примет А. А., через несколько строчек уже дарует ему прощение: нет, не нравится мне это… У Клюева очень много гордости и самоуверенности, я этого не люблю…» Характерно, что к словам «очень уж много берёт на себя» Блок делает примечание: «Моё». То есть узрел гордыню там, где её не было. Так и потянулся за Клюевым шлейф гордеца и елейника одновременно. Так о нём и будут вспоминать многие — от Городецкого до Ходасевича.
А ведь ещё недавно Блок записывал в дневник, как одно воспоминание о Клюеве подвигло его на поступок, противный всему его существу. 1911 год ознаменовался двумя событиями, всколыхнувшими Россию: убийством Столыпина и ритуальным убийством мальчика Андрея Ющинского. Последнее так и осталось нераскрытым, подозреваемым по нему проходил Мендель Бейлис. До суда ещё было далеко, а «прогрессивная общественность» уже забила в набат. Владимир Короленко написал воззвание «К русскому обществу (по поводу кровавого навета на евреев)», опубликованное 30 ноября в газете «Речь». «Во имя справедливости, во имя разума и человеколюбия мы поднимаем голос против вспышки фанатизма и тёмной неправды. Исстари идёт вековечная борьба человечности, зовущая к свободе, равноправию и братству людей, с проповедью рабства, вражды и разделения…» И так далее и тому подобное. Набора трескучих фраз оказалось достаточно, чтобы либеральное литературное сообщество, не дожидаясь окончания следствия, возмутилось «приступом мракобесия». Добровольцы ходили собирать подписи, под воззванием поставили автографы Горький, Леонид Андреев, Мережковский, Зинаида Гиппиус, Сологуб и др.
«Дважды приходил студент, собирающий подписи на воззвании о ритуальных убийствах (составленном Короленкой), — записал Блок 27 ноября. — После этого скребёт на душе — тяжёлое. Да, Клюев бы подписал, и я подписал — вот последнее…» Здесь важно всё: и с нажимом написанное «дважды» — свидетельство настырности студента и насилия Блока над собой, и обращение к авторитету Клюева в данной ситуации. И неизбежен вопрос: почему Блок был уверен, что «Клюев бы подписал»?