Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И кажется поначалу, что Клюев, прозревая грядущее, вторит этим заветным словам своего любимого философа:

Выстроит Садко Избу соборную, Подружит Верхарна с Кривополеновой И обрядит Ливерпуль, Каабу узорную В каргопольскую рубаху с пряжкой эбеновой!

Лишне говорить, что не в наряде суть. В соответствии наряда и нутра. Но то, что происходит у Клюева, помещается далеко за рамками обычного земного восприятия.

Чу! За божницею рыкают львы, В старой бадье разыгрались киты… Ждите обвала — утёсной молвы, Каменных песен из бездн красоты!

То, что сохранила в человеческой памяти древняя мифология, оживает на наших глазах — и львы библейские, и киты, что держали веками землю на своих спинах. Что до «утёсной молвы», то она лишь предвестие всесветного переворота.

Ибо

нет душевного покоя, растворения в красоте земной — в железной современности, ломающей души, истребляющей жизни. Ибо свершается то, о чём два с половиной столетия назад говорили и писали несгибаемые староверы.

«А о последнем антихристе не блазнитеся, — ещё он, последний чорт, не бывал: нынешния бояре ево комнатныя, ближняя дружья, возятся, яко беси, путь ему подстилают, и имя Христово выгоняют. Да как вычистят везде, так Илия и Енох, обличители, прежде будут, потом аньтихрист во своё ему время. А тайна уже давно делается беззаконная, да как распухнет, так и треснет. Ещё после никониян чаем поправления о Христе Исусе, Господе нашем» (Протопоп Аввакум. «Послание братии на всем лице земном»).

Мнится наступление нового никонианства, «железный неугомон» разрывает слух, и сами по себе встают неумолимые вопросы: «Не заморскую ль нечисть в баньке отмывает тишайший царь? Не сжигают ли Аввакума под вороний несметный грай?..» Нет, тайна беззакония свершается далее и по-новому — никонианство отвергается вместе со староверием, «штурм небес» набирает силу, и вскрытие мощей — свидетельство тому… «От Бухар до лопского чума полыхает кумачный май…» Но за «кумачным маем» открывается Клюеву картина мира дохристианского, омытого катаклизмами и начинающего своё новое бытие.

В лучезарьи звёздного сева, Как чреватый колос браздам, Наготою сияет Ева, Улыбаясь юным мирам.

Эти юные миры поэт прозревает после своей грядущей кончины.

Грянет час, и к мужицкой лире Припадут пролетарские дети, Упьются озимью, солодягой, Подлавочной ласковой сонатой!.. Уж загрезил пасмурный Чикаго О коньке над пудожскою хатой, О сладостном соловецком чине С подблюдными славами, хвалами… Над Багдадом по моей кончине Заширяют ангелы крылами. И помянут пляскою дервиши Сердце-розу, смятую в Нарыме, А старуха-критика запишет В поминанье горестное имя.

Здесь уже останавливает не только и не столько пророчество о своей смерти в Нарыме, сколько то, что в последний путь поэта проводят «дервиши» и помянут его взмахом крыльев ангелы «над Багдадом»…

Ему хорошо была знакома книга Инайят-хана, профессора, прошедшего суфийскую школу и посетившего Россию перед Первой мировой войной, — «Суфийское послание о свободе духа», вышедшая в Москве в 1914 году. Подобно тому как Инайят-хан писал о музыке («Будучи высшим из искусств, она поднимает душу до высочайших областей духа. Будучи сама по себе невидима, она скорее достигает невидимых областей»), Клюев впервые и единственный раз использовал в стихах «Львиного хлеба» музыкальные ноты, как знаки незримого мира, как звуки, идущие из «невидимой Руси»: «Мир очей, острова из улыбок и горы из слов, / баобабы, смоковницы, кедры из нот: / Фа и Ля на вершинах, и в мякоть плодов / ненасытные зубы вонзает народ…»; «Огневое Фа — плащ багряный, / завернулась в него судьба… / Гамма Соль осталась на раны песнолюбящего раба…» И не мог Клюев не радоваться, читая у Инайят-хана: «Сердце человека есть Престол Божий… Дыхание поддерживает связь между телом, сердцем и душой. Оно состоит из астральных колебаний и оказывает большое влияние на физическое и духовное развитие. Поэтому первое дело суфия — очищение сердца, чтобы привести в состояние гармонии всё своё существо»… Отсюда и «сердце — роза, смятая в Нарыме», и грядущий трактат «Очищение сердца», что писался уже после Нарыма незадолго до кончины. Отсюда же — предвкушение полного перенастрой русской лиры после вселенской катастрофы, когда поменяются полюса земли: «Гулы в ковриге… То стадо слонов / дебри пшеничные топчет пятой… / Ждите самумных арабских стихов, / пляски смоковниц под ярой луной!» И, наконец, сакральный танец, которым дервиши поминают поэта, — действо, облегчающее уходящему переход в иной мир. И десять лет спустя в «Песни о Великой Матери» Клюев опишет проводы своей родительницы «старцами с Востока»:

Ещё поминками зимы Горел снежок на дне оврагов, Когда дорогой звёздных магов К нам гости дивные пришли, Три старца — Перския земли. Они по виду тазовляне, Не черемисы, не зыряне, Шафран на лицах, а по речи — Как звон поленницы из печи.

И их приход не смутил святого Георгия, что сошёл с иконы для последней молитвы над праведницей.

Весь в чешуе кольчуги бранной Сошёл с божницы друг желанный И
рядом с мученицей встал,
Чтоб положить скитской начал Перед отплытьем в путь далёкий. Запели суфии: «Иокки! Чамарадан, эхма-цан-цан!..» Проплыл видений караван: Неведомые города И пилигримами года В покровах шелестных, с клюками, И зорькой улыбался маме То-светный Божий Цареград…

В холодной же и жестокой современности подобные срывы в «восточный оазис», как «вечный приют», были чреваты таким самоотречением, последствия которого непредсказуемы. Оскал дьявола мелькал в этом оазисе — и Клюев прозревал и его.

Глава 21

«ЧЕТВЁРТЫЙ РИМ» И «МАТЬ-СУББОТА»

После исключения из партии Николай дважды за полгода посетил Петроград. Первый раз приехал на несколько дней ещё в октябре 1920-го и встретился со старыми друзьями и знакомыми — Александром Блоком, Ивановым-Разумником, Евгением Замятиным, Алексеем Ремизовым, Ароном Штейнбергом.

Двадцать пятого октября Блок выступал вместе с Клюевым и Ремизовым на вечере издательства «Алконост» в Доме искусств, посвящённом выходу второго номера журнала «Записки мечтателей».

Бывший «скиф» Арон Штейнберг вспоминал о вечере в «Вольфиле»: «И для всех наших друзей, которых Клюев разрешил позвать на полуоткрытое собрание, на котором он согласился читать свои произведения, навсегда останется в памяти его глубоко, глубоко захватывающий и дикий, какой-то почти нечеловеческий голос»… Сохранилась запись голоса Клюева, и сквозь все искажения звука можно ощутить его «нечеловечность», высочайшую, вздымающуюся в какие-то неведомые сферы слуха, почти разрывающую перепонки ноту. Живописное впечатление оставила Ольга Форш. «Он топотал, ржал в великолепном вдохновении. Он взвихрил в зале хлыстовские вихри, вовлекая всех в действо „беседной избы“. Он вызывал и восхищение, и почти физическую тошноту. Хотелось, защищаясь, распахнуть форточку и сказать для трезвости таблицу умножения»… Это уже достаточно близко к позднему восприятию Блока, который поделился им с Дмитрием Семёновским: дескать, в стихах Клюева «тяжёлый русский дух: нечем дышать и нельзя лететь»… Потому дышать казалось им и нечем, что смысл прочитанного не улавливался, оставался за семью печатями… Форш вспоминала о выступлении Клюева ещё дореволюционном, на заседании Религиозно-философского общества, где Николай читал «Поддонный псалом» и стихи цикла «Земля и железо». Тогда собравшиеся восприняли явление и стихи Клюева вроде преддверия адской тьмы, что и сформулировала позднее писательница: «Космос, не просветлённый Логосом, предтеча антихриста»… Что уж тогда говорить о том «неизгладимом впечатлении» (Штейнберг), что произвёл Николай на собравшихся в своеобразном «втором издании» Религиозно-философского общества — Вольной философской ассоциации, где слушатели все были знакомые и слушали уже не гимны «беседной избе», а стихи из «Львиного хлеба»…

Барсова пасть и кутья на могилушке, Кто породнил вас, Зиновьев с Егорием? Видно, недаром блаженной Аринушке Снилися маки с плакучим цикорием!

Эпоха соединила поначалу несоединимое, а потом чужеродное ей, но родное, исконное, древнее, жизнестроительное — извергла из своих уст, изгнала из своего миропонимания… И сам поэт, венчавший Ленина и Льва, отторгнут и «вычищен».

В позднейшей редакции «Зиновьева» заменит «турбина» — и не по причине самоцензуры. Не в личности дело, а в сути эпохи, что предпочла железное живому.

…На этих вечерах присутствовал журналист и поэт Фёдор Грошиков, который в «Красной газете» изложил свои впечатления о клюевских выступлениях.

Начал он со строк из клюевского письма, любезно предоставленного Сергеем Городецким. «Трудно понимают меня бетонные, турбинные люди, душно им от моих избяных, кашных и коврижных миров…» — жалуется поэт Николай Клюев в письме одному из своих друзей. Оказывается, не только «бетонным» и «турбинным» душно, но и Блоку стало «нечем дышать»… А Грошиков пишет свой ответ на клюевское пророчество «Грянет час — и к мужицкой лире припадут пролетарские дети…»: «Жалуется, ибо не видит, что революционный пролетариат торопится навсегда уйти от тех понятий, которыми жила когда-то наша тёмная, кряжистая, мистическая деревня… Клюев никогда не будет нашим певцом, певцом действенного, городского пролетариата, ибо слишком глубоко в земле роятся корни его творчества. Но всё развитие его творчества показывает, что связь деревни с городом растёт и крепнет, что коренным образом изменяется психология мужика-землероба. И недалёк тот день, когда мы будем гостить на пышной свадьбе земли с железом, деревни с фабричной трубой, крестьянина с рабочим…» Есть ли самому Клюеву место на этой свадьбе? Ответ — в названии самой статьи: «Последний из могикан».

Но это слово Фёдора Грошикова оказалось не последним. Через несколько лет он напишет посвящённое «последнему из могикан» стихотворение «К родным истокам» уже совершенно в иной тональности, когда все идеологические претензии отступили в нети перед искренним восхищением клюевским поэтическим даром.

Я знаю, скоро люди Тебя полюбят вновь — Прими, желанный Клюев, Привет мой и любовь!

Статью «Последний из могикан» Клюев читал внимательно. О стихотворении «К родным истокам» так и не узнал. Грошиков отдал его в «Красную новь», но оно не было принято к печати, так и оставшись неопубликованным.

Поделиться с друзьями: