Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дальше читаем:

«Сильное, волнующее впечатление произвели на меня, да и на всех других, рассказы сидевшего н качалке молодого брюнета. Он говорил о борьбе отрядов комсомольских организаций, о людях, которых воспитала партия, об их бесстрашии, мужестве и геройстве. Звонок на обед прервал беседу. Ходячие больные пошли в столовую. Мне и сидящим в качалках принесли обед. Я познакомился. Блондин со светлыми волосами был член ЦК германской компартии. Брюнет — член ВКП (б) Островский… Было ему 22 года. Выглядел молодо. Густые темные волосы пышно зачесаны назад. Крупный выпуклый лоб. Правильные черты лица и приятная улыбка чарующе действовали и с первого знакомства делали его каким-то родным, близким. Роста он был выше среднего, худощав. С трудом мог передвигаться на костылях. Говорил с небольшим украинским акцентом,

весьма остроумен и жизнерадостен. Мы быстро с ним сблизились, а потом и крепко подружились» [36] .

36

Из воспоминаний И. П. Феденева. Архив Московского музея Н. Островского.

В санатории «Майнаки» Островскому жилось совсем не так, как в Славянске. Подобралась чудесная компания. Когда уставали от разговоров, играли в шахматы. Островский был заядлым шахматистом; вел он себя в игре агрессивно, проявляя большое упорство в нападении и в защите. Партнеры отмечали его изобретательность в борьбе и сильную память; допустив ошибку однажды, он ее больше не повторял. Ему пророчили славу шахматного мастера.

Санаторий «Майнаки». Н. А. Островский следит за шахматной партией (1926).

Дни в «Майнаках» проходили весело. Островский был бы им по-настоящему рад, если бы появился хоть небольшой просвет в состоянии его здоровья. Он так ждал этого, так надеялся! Ничего не помогало: ни санаторный режим, ни грязи, ни морские ванны. И что всего тревожнее и опаснее: ему не удалось удержать болезнь на занятых ею рубежах. Она наступала неудержимо, захватывая и поражая новые участки.

Срок путевки его уже истек, но врачи продлили пребывание Островского в «Майнаках» еще на месяц. Страшно разболелся позвоночник. Сняли рентген и обнаружили спонделит (туберкулез) второго позвонка. Островский писал из санатория 3 июля 1926 года:

«Теперь опять о новостях дня — борьба за жизнь, за возврат к работе. Слишком тяжелый фронт, подтачивающий с таким трудом мобилизуемые силы. И здесь уходит очень много сил. Кто кого? Все еще не решено, хотя противник (болезнь) получил основательную поддержку (спонделит)».

Островский покинул «Майнаки» 15 июля 1926 года, а через три дня писал уже из Новороссийска:

«Здоровье мое, к сожалению, определенно понижается равномерно, давно потерял подвижность левой руки — плечо. Как знаешь, у меня анкилоз правого плечевого сустава, теперь и левый горел, горел сустав и зафиксировался. Я теперь сам не могу даже волос причесать; не говоря уже о том, что это тяжело, теперь горит воспаленное правое бедро, и я уже чувствую, что двинуть его в средине не могу. Определенно оно зафиксируется в скором времени.

Итак, я теряю подвижность всех суставов, которые еще недавно подчинялись. Полное окостенение.

Ты ясно знаешь, к чему это ведет. И я тоже знаю. Слежу и вижу, как по частям расхищается буквально моя последняя надежда как-нибудь двигаться… Ночью обливаюсь потом. В силу необходимости лежу всю ночь только на правом боку, и это тяжело. Днем весь день на спине. Ходить я не могу совсем… У меня порой бывают довольно большие боли, но я их переношу все так же втихомолку, никому не говоря, не жалуясь. Как-то замертвело чувство. Стал суровым, и грусть у меня, к сожалению, частый гость… Если бы сумма этой физической боли была меньше, я бы «отошел» немного, а то иногда приходится крепко сжимать зубы, чтобы не завыть по-волчьи, протяжно, злобно».

По настоянию матери он поехал в Новороссийск к ее близкой подруге Любови Ивановне Мацюк и пробыл там до августа. Один день походил на другой. Все в нем протестовало против вынужденного бездействия. Он чувствовал себя бойцом, который застрял в обозе, в то время когда на всех фронтах идет победоносное наступление, и настойчиво искал выхода.

Разве мыслима жизнь без общественно-полезного труда? Можно, конечно, существовать, но существовать и жить — не одно и то же.

Его кипучая энергия била через край и, находясь даже в самом тяжелом состоянии, он жаждал работы, борьбы, активной деятельности.

На костылях

приходил он в библиотеку и оставался там целый день. За один день он прочитывал пять-шесть книг. Библиотекари подшучивали над ним. Они не могли поверить, что все эти книги действительно прочитаны Островским, а не возвращены после беглого просмотра. Островский только улыбался в ответ и подробно пересказывал все прочитанное. Однако удовлетвориться одним лишь общением с книгами он не мог.

Надежда найти подходящую по состоянию здоровья работу гонит его в Харьков, затем в Москву.

«В Москве же я отдохнул в первый раз за всю свою жизнь. Был в кругу ребят-друзей, набросился на книги и все новинки; жаль только, что было это коротко — всего 21 день». Коротко — потому, что врачи настояли на немедленном возвращении Островского на юг. «А то в Москве, если бы остался, то у меня открылся бы процесс в легких». Нельзя и на Украину. Ему нужны мягкий климат, теплая бесснежная зима.

С тяжелым сердцем покинул Островский Москву и в октябре возвратился в Новороссийск, где стояли солнечные дни и «не слышно» было осени. Лишь иногда набежит холодный норд-ост.

Два года прожил он в этом городе, который прочно вошел в его биографию. Он назовет впоследствии этот период своей жизни «периодом вынужденной посадки».

В Новороссийске, на Шоссейной улице, в доме № 27, Островский строго и до конца осмысливает свое настоящее и будущее.

«Больная моя головушка заметалась по лазаретам, — писал он брату. — Но я креплюсь, не падаю духом, как сам знаешь, не волыню, а держусь, сколько могу. Правда, тяжело иногда бывает…»

Он написал «иногда». И нужно ясно понять, какие огромные усилия требовались от него, чтобы это чувство тяжести не владело им постоянно.

Опухоли на коленях и ступнях все увеличивались. Больной не мог не только ходить, но не мог уже лежать на спине и на боку, не мог поворачиваться. По ночам он буквально задыхался…

Прошло два долгих года с тех пор, как Островский впервые попал в Харьковскую клинику. Два года вел он напряженную борьбу за жизнь. Вначале он чувствовал себя «волчонком, пойманным и запертым в клетку». Сейчас он терял последние силы и чувствовал себя «замотанным и уходящим из жизни».

Его пугала неподвижность, и он до изнеможения занимался гимнастикой: к потолку прибит был ролик, через него перекинута веревка, один ее конец привязан к ногам, другой — у него в руке. Ом тянул веревку, и ноги подымались вверх, освобождал — и ноги опускались.

Не помогало.

Он пережил невыносимо мучительный душевный кризис, который грозил кончиться катастрофой. О трагедии Островского можно судить по двум письмам, адресованным им тогда А. П. Давыдовой.

22 октября 1926 года:

«Из физической лихорадки никак нет сил выбраться, все идет полоса упадка, а не возрождения. Много нужно воли, чтобы не сорваться раньше срока… Жизнь пока бьет, и ей сдачи дать нет сил».

И 7 января 1927 года:

«Надо сказать, что как только у меня дни становятся темнее, я ищу разрядки и пишу тем немногим у меня оставшимся, кто так или иначе сможет связать меня с внешним миром, от которого я так аккуратно отрезан… Тяготит то, что я оторван от своих ребят — коммунистов. Уже сколько месяцев я в глаза не видел никого из своих, не узнал о живой строящейся жизни, о делающей свое дело партии, а должен жить и кружиться (если вообще можно кружиться и жить на кровати) в кругу, который моим внутренним запросам ничего не может дать… Ты знаешь, что партия для меня является почти всем, что мне тяжело вот такое состояние, что я не могу, как даже в Харькове, быть ближе к ее жизни. Какая-то пустота вырисовывается, незаметно ощущается какое-то новое ощущение, которое можно назвать прозябанием, потому что дни пусты иногда настолько, что выскакивают разные анемично-бледные мыслишки и решения. Тебе яснее, чем кому бы то ни было, что если человек не животное, узколобое, шкурное, тупое, как бывает, жадно цепляющееся за самый факт существования, исключительно желая сохранить жизнь для продолжения такого же существования и не видящее всю четкость фактов, то иногда бывают очень и очень невеселые вещи… Если бы в основу моего существа не был заложен так прочно закон борьбы до последней возможности, то я давно бы себя расстрелял, потому что так существовать можно, лишь принимая это как период самой отчаянной борьбы».

Поделиться с друзьями: