Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

и трепетную и живую

душу мою зарыть

спокойно, упорно, умело,

согласно чинам и уму?

Зачем оставляете тело?

Оно без души ни к чему!

Здесь очень важна последовательность состояний. Когда Д. сравнивала себя с Агриппкой, речь шла вроде бы о том, что души ее грустную скрипку не затоптать все равно. И вот, пожалуйста, в целых двух строфах поэтесса

изображает нам, как ее незатаптываемую душу все-таки затаптывают. И как бы — поэтесса, во всяком случае, ощущает это! — нехорошим людям удается затоптать ее душу. Зачем же иначе срываться на крик: «Зачем оставляете тело? Оно без души ни к чему!»? Противоречие очевидное, но для Д. для последующего развития ее мысли совершенно необходимое.

Противоречие это позволяет перейти к прямой антитезе своего греха:

От боли мне нет исцеленья,

вину свою ввек не простить...

и греха, совершаемого против нее:

но нет тяжелей преступленья,

чем по миру тело пустить.

С последним утверждением трудно не согласиться, но прежде чем сделать это, отметим, что поэтические опыты Д. прямо-таки напичканы шулерскими приемами.

Вот и тут... Даже если и допустить, что по свойственному Д. состраданию к самой себе она ощущает настороженность и нежелание общаться с нею людей, как затаптывание своей души, то все равно ведь этот грех пока лишь совершаемый. Ее же грех — грех реальный и совершенный. А дальше — неуловимое движение рук, и вместо шестерки на столе оказывается туз! — исчезает куда-то и сослагательное наклонение, и весь стих заполняется уже ясным, зримым образом этакого нового Франкенштейна, в которого превратили поэтессу затоптавшие ее душу люди.

Душегубство — страшный грех.

В православной России душегубами называли убийц, лишивших свои жертвы не только жизни, но и предсмертного причастия и тем самым поставивших души своих жертв в сложное положение — на Суд, против своей воли, они должны явиться нераскаянными.

В остальных случаях слова «душа» и «гибель», как правило, сопрягались в православной традиции через местоимение «свой». Если чужую душу человеку погубить весьма затруднительно, то свою погубить очень легко.

Д. и это как бы неведомо.

Личный опыт (она загубила чужую душу) Д. распространяет на всех недостаточно доброжелательно относящихся к ней людей. Она называет их душегубами и искренне верит в это. И проливает слезы над собой несчастной, душу которой пытаются загубить:

Как будто печальная тризна,

поминки самой о себе.

Как страшно!

Страшно... Но еще страшнее, что это не вызывает раскаяния, а обращается в обвинения окружающих, в защиту самой себя. Финальные строки — как вспышка ярости, торжества:

Но я ведь любима была

и любима сейчас,

поэтому неуязвима,

неуязвима для вас!

— 5 —

Еще более, так сказать, документально антитеза себя, «невинной убийцы», и преступных обвинителей реализована

Д. в стихотворении «Суд».

На суде, как известно, Д. твердила, что задушила Рубцова, защищая свою жизнь от посягательств злобного маньяка-изувера. Со слезами на глазах рассказывала она о зажженных спичках, которыми бросал в нее Рубцов (о том, что ни одна спичка не долетела до нее, она естественно умолчала).

— А почему спичек не нашли на полу? — спросил судья.

— Я подмела пол, когда задушила его... — ответила Д.

И снова принялась рассказывать, как Рубцов сорвал с нее одеяло и открыл балконную дверь, чтобы простудить ее...

— Вы говорили, что, защищаясь, укусили его за руку? — роясь в бумагах, спросил судья.

— Да...

— Но при осмотре трупа Рубцова никаких следов укуса не обнаружено...

Мы приводим эти кусочки судебных диалогов, потому что в полемике с этим судебным расследованием и возникло стихотворение «Суд».

Судья у Д. изображен «злобным маленьким гномиком», который тщится что-то понять и не может сделать этого в силу своей умственной ограниченности.

Внезапно строя вопросы,

как из-за угла нападал,

и глаза сворачивал к носу,

в ответах узрев криминал.

Портрет нарисован, что и говорить, не слишком лестный. Зато в автопортрете Д. уже не пользуется шаржевой техникой, тут никакой карикатурности нет, все монументально, пронзительно-лирично...

Я, в горе своем замыкаясь,

как в шаль, завернулась в позор.

Автопортрет особенно выигрывает на фоне судьи, который «властью своей упиваясь, злорадно (подчеркнуто мной. — Н. К.) прочел приговор», на фоне «толпы», издающей «торжествующий вой». Избранная на автопортрете поза настолько комфортна для Д. (какой же, интересно, позор ощущала Д. на суде, если легко обращала его в шаль, которой можно укрыться, в которой можно пригреться?), что она не замечает прорывающихся помимо ее воли ноток этакого блатного, слезливого сочувствия к самой себе.

Все здесь — только блатная поза.

Совсем и не собирается Д. замыкаться в горе, наружное смирение необходимо ей, чтобы изготовиться к неожиданному прыжку на своих обидчиков:

В тюрьму? О, как скучно и длинно

гудит этот весь балаган!

В тюрьму? Ну а если невинна,

как в гневе своем ураган ?!

Самооправдание полное и безоговорочное...

Ну, какие, спрашивается, могут быть предъявлены ей обвинения, если она — сама стихия, вершащая приговор высших сил?

Вообще, стремление противопоставить себя обществу, подчеркнуть свою неподвластную человеческим законам суть так или иначе прорывается и в других стихах Д.

Закон суров, но это есть закон,

а я древнее всякого закона.

С упорством, переходящим в назойливость, снова и снова подчеркивает Д. свою как бы и не совсем человеческую суть:

Всем страхом своим, всей жутью,

всем мраком к тебе тянусь.

<
Поделиться с друзьями: