Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В молодости общежитский неуют переносится легче, но не таким уж молодым был Рубцов, да и все двадцать пять скитальческих лет, оставшихся за спиной, тоже брали свое, и временами в стихах прорывалась горечь:

Что делать? —

ведь ножик в себя не вонжу,

и жизнь продолжается, значит.

На памятник Газа в окно гляжу:

железный! А все-таки... плачет.

«Николай Рубцов, — пишет в воспоминаниях Глеб Горбовский, — был добрым. Он не имел имущества. Он им

всегда делился с окружающими. Деньги тоже не прятал. А получка на Кировском заводе доставалась нелегко. Он работал шихтовщиком, грузил металл, напрягал мускулы. Всегда хотел есть. Но ел мало. Ограничивался бутербродами, студнем. И чаем. Суп отвергал.

Помню, пришлось мне заночевать у него в общежитии. Шесть коек. Одна оказалась свободной. Хозяин отсутствовал. И мне предложили эту койку. Помню, как Рубцов беседовал с кастеляншей, пояснял ей, что пришел ночевать не просто человек, но — поэт, и поэтому необходимо — непременно! — сменить белье».

Жил Рубцов в общежитии на Севастопольской, в комнате номер шестнадцать, где и были написаны стихи, вошедшие в сокровищницу русской классики: «Видения на холме», «Добрый Филя»... Первые стихи настоящего Рубцова.

— 3 —

Как и когда началось превращение рядового сочинителя, среднего экспериментатора в великого поэта? Едва ли и в дальнейшем, когда более основательно будет изучен ленинградский период жизни Рубцова, мы сможем получить исчерпывающий ответ на этот вопрос. Даже его тогдашние друзья не уловили произошедшей в нем перемены.

«Не секрет, — признается Глеб Горбовский, — что многие даже из общавшихся с Николаем узнали о нем как о большом поэте уже после смерти. Я не исключение».

Но если нельзя ответить на вопрос «когда?», то объяснить, почему случилась эта перемена, можно попытаться.

Ни в Москве, ни в Ленинграде о трагедии русской деревни ничего не знали и не хотели знать. Магазины были завалены продуктами, и здешнюю публику больше волновали нападки Хрущева на абстракционистов. Это после того известного выступления Хрущева, как утверждают многочисленные мемуаристы, и отшатнулась от Никиты Сергеевича интеллигенция, а отнюдь не тогда, когда, раскручивая новый виток геноцида русского народа, начал он наступление на нищую деревню.

Об этом свойстве советской интеллигенции довольно точно скажет несколько лет спустя А. И. Солженицын: «Отчасти по московско-ленинградской нечувствительности к страданиям деревни и провинции (эти два города полвека были усыплены и подкуплены за счет ограбления остальной страны) наша образованщина слепа и глуха к национальному бытию, не научилась видеть и не тянется видеть процессы истинные, грандиозные: вода, воздух, земля, еда, отравленные продукты, семья, вымирание, новое брежневское наступление на деревню, уничтожение последних остатков крестьянского уклада; что 270-миллионный народ мучается на уровне африканской страны, с неоплаченной работой, в болезнях, при кошмарном уровне здравоохранения, при уродливом образовании, сиротстве детей и юношества, оголтелой распродаже недр за границу, — но читайте журналы и сборники плюралистов: об этом ли они пекутся? Если бы действительно заботились о России — то почему ни о чем об этом?..»

Неверно было бы считать, что Рубцов обладал таким уж несокрушимым иммунитетом к московско-ленинградской нечувствительности. Его стихотворение «Я забыл, как лошадь запрягают...» передает типичные для переехавшего в город человека представления о деревенской жизни.

Эх, запряг бы

Я сейчас кобылку

И возил бы сено

Сколько

мог,

А потом

Втыкал бы важно вилку

Поросенку

Жареному

В бок...

Понятно, что «жареный поросенок» возник в стихах из какого-нибудь кинофильма о счастливой колхозной жизни, а не из реальной жизни вологодской деревни. Но могло ли быть иначе?

Увы, вся система официального и неофициального воспитания навязывала Николаю Рубцову губительный для нравственности атеизм, пренебрежительно-снисходительный взгляд на традиции и уклад деревенской жизни.

«Прозрение» пришло к Рубцову, вероятно, во время поездки на родину. Едва ли стихотворение «Видения на холме» (первоначальное название «Видения в долине») осознавалось самим Рубцовым как начало принципиально нового периода в творчестве. Стихотворение задумывалось как чисто историческое, но, обращаясь к России:

Россия, Русь —

Куда я ни взгляну!

За все твои страдания и битвы

Люблю твою, Россия, старину,

Твои леса, погосты и молитвы... —

поэт вдруг ощутил в себе силу родной земли, и голос его разросся, обретая привычные нам рубцовские интонации:

Люблю твои избушки и цветы,

И небеса, горящие от зноя,

И шепот ив у смутной воды,

Люблю навек, до вечного покоя...

Надо сказать, что произошло это не сразу. В первоначальном варианте строфа выглядела иначе:

Люблю твою,

Россия,

старину,

Твои огни, погосты и молитвы,

Твои иконы,

бунты бедноты, и твой степной

бунтарский

свист разбоя,

люблю твои священные цветы, люблю навек,

до вечного покоя...

Но в этом и заключается поэзия Рубцова, когда «иконы, бунты бедноты» — перечисления, напоминающие школьный учебник, превращаются вдруг в «шепот ив у смутной воды» — нечто вечное, нечто существовавшее, существующее и продолжающее существовать в народной жизни. Точно так же, как «степной, бунтарский свист разбоя» превращается в «небеса, горящие от зноя» — связывая упования на улучшение народной жизни не с новоявленным Стенькой Разиным, а с Господом Богом.

Поэтому-то, возвышаясь до небес, и растет голос, становится неподвластным самому поэту, словно это уже не Рубцова голос, а голос самой земли. И случайно ли строки, призванные по мысли поэта нарисовать картину военного нашествия давних лет, неразрывно сливаются с картиной хрущевского лихолетья:

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы,

Поделиться с друзьями: