Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как в зверинец...

Сравнение это принадлежит самому Николаю Рубцову.

Как вспоминает Александр Черевченко, в общежитие частенько приходили «кружковцы», иногда задерживались на несколько дней, пили. Погуляв в не обремененной никакими заботами о быте общаги, они уезжали в свою достаточно благоустроенную жизнь. Припомнить, чтобы кто-нибудь приглашал Николая Рубцова к себе домой, Черевченко не сумел...

Делали так москвичи, разумеется, не специально, просто у каждого из них было слишком много проблем с родителями, с родными, чтобы можно было водить гостей из общежития, а главное, за плечами Рубцова была совершенно другая жизнь, и опыт незнакомой московско-ленинградским друзьям жизни выдавал его. Груз этот невозможно было сбросить вместе с пальто

в прихожей московской квартиры, этот опыт непреодолимой преградой вставал на пути к сближению. У всех была своя жизнь, у Николая Михайловича Рубцова — тоже своя.

Об этом в шутку — в шутку? — и писал Николай Рубцов в 1962 году в своих апокрифических стихах:

Куда пойти бездомному поэту,

Когда заря опустит алый щит?

Знакомых много, только друга нету,

И денег нет, и голова трещит.

Очень точно передано состояние Николая Рубцова в воспоминаниях Бориса Шишаева.

«Когда на душе у него было смутно, он молчал. Иногда ложился на кровать и долго смотрел в потолок... Я не спрашивал его ни о чем. Можно было и без расспросов понять, что жизнь складывается у него нелегко. Меня всегда преследовало впечатление, что приехал Рубцов откуда-то из неуютных мест своего одиночества. И в общежитии Литинститута, где его неотступно окружала толпа, он все равно казался одиноким и бесконечно далеким от стремлений людей, находящихся рядом. Даже его скромная одежда, шарф, перекинутый через плечо, как бы подчеркивали это.

Женщины, как мне кажется, не понимали Николая. Они пели ему дифирамбы, с ласковой жалостью крутились вокруг, но когда он тянулся к ним всей душой, они пугались и отталкивали его. Во всяком случае те, которых я видел рядом с ним. Николай злился на это непонимание и терял равновесие».

— 3 —

Однокурсники, жившие с Рубцовым в одной комнате общежития, вспоминали, что Рубцов знал много страшных историй про ведьм и колдунов и часто рассказывал их по ночам.

Рассказывал глуховатым голосом.

Против окна качались ночные фонари, тени ползали по потолку, и легко было представить их ожившими силами зла — настолько яркими и жуткими были рубцовские истории. Порою однокурсник не выдерживал, вскакивал и быстро включал свет. Рубцов в эти минуты хохотал...

Конечно, Рубцов сам испытывал судьбу, сам из озорства вызывал из сумерек злых духов ночи. В его стихах навязчиво повторяются одни и те же образы ведьмовских чар. Иногда, как, например, в стихотворении «Сапоги мои — скрип да скрип», шутливо:

Знаешь, ведьмы в такой глуши

Плачут жалобно.

И чаруют они, кружа,

Детским пением,

Чтоб такой красотой в тиши

Все дышало бы,

Будто видит твоя душа

сновидение.

И закружат твои глаза

Тучи плавные

Да брусничных глухих трясин

Лапы, лапушки...

Но чаще и с каждым годом все грознее и неотвратимее уже не в озорном воображении, не в глубинах подсознания, а почти наяву возникают страшные видения:

Кто-то стонет на темном кладбище,

Кто-то глухо стучится ко мне,

Кто-то пристально смотрит в жилище,

Показавшись в полночном окне...

И все это — и пугающая самого Рубцова чернота,

и отчаянная нищета, и понимание необходимости, неизбежности своих стихов — сплеталось в единый клубок. И как результат — срывы, те пьяные скандалы, о которых так часто любят вспоминать теперь. Конечно, ничего особенно страшного в этих скандалах не было, и, безусловно, другому человеку они бы сошли с рук. Но не Рубцову... Ему ничего не прощалось в этой жизни. За все он платил, и платил по самой высокой цене...

— 4 —

Как вспоминает Валентин Сафонов, сам факт существования Литературного института не всем был по нраву, и в качестве доказательства приводит высказывание, сделанное Ильей Григорьевичем Эренбургом в 1963 году в частной беседе со студентами Литературного института.

— Горький, который в течение всей своей жизни очень многое делал для развития пролетарской литературы, в последние годы стал ей вредить, — глубокомысленно изрек Илья Григорьевич. — Самой крупной его диверсией было создание Литературного института...

Илья Григорьевич не обладал властью, достаточной для того, чтобы поправить «ошибку» Горького.

Однако нашлись люди, имеющие этой власти в избытке.

В июне 1963 года Литинститут, вернее, очное его отделение было закрыто. Набор очников на новый учебный год отменили. И только уже учившихся пожалели — решили довести до диплома.

— Нам, выходит, повезло, мы — последние из могикан, — грустно констатировал переваливший на второй курс

Николай Рубцов.

Сам по себе этот факт, казалось бы, к Рубцову имеет лишь опосредованное отношение, как и к остальным студентам Литинститута.

Но так только кажется...

Если вдуматься в мысль Ильи Григорьевича, то нетрудно понять, что, будучи чрезвычайно неглупым человеком, диверсией против пролетарской литературы он считал не весь Литературный институт, а только отдельных его представителей, ну, например, таких, как Рубцов...

И это их, в соответствии с руководящими указаниями Ильи Григорьевича, и следовало вычистить из института в первую очередь... Нет-нет...

Конкретно, по поводу Рубцова Илья Григорьевич Эренбург, разумеется, никаких распоряжений не делал. Едва ли он и вообще знал о его существовании... Речь шла о принципе... Так сказать, о самой постановке вопроса...

В центре Москвы происходила диверсия против пролетарской литературы... Советская литература теряла из-за разных деревенщиков свою интернациональную чистоту... Необходимо было, как указывал Илья Григорьевич, пресечь эту вылазку шовинистов в самом зародыше.

Впрочем, ни Рубцов, ни его товарищи-однокурсники и не догадывались тогда о надвигающейся опасности...

«Как-то теплым утром раннего лета мы с Эдиком и Колей решили пойти в Останкино покататься на лодке, — вспоминает Анатолий Чечетин. — К нашей компании присоединились еще ребята. Взяли две лодки. Катались по сравнительно небольшому прудику, веселясь и радуясь солнцу, теплу, молодой нежной зелени вокруг. Сняли рубашки, брызгались водой, догоняли друг друга, брали на абордаж лодку с тремя девушками, работницами молокозавода: опять хохмили, смеялись — отдыхали как-то сообща, живо и непринужденно...

Признаться, я никак не думал, что такой хорошей получится прогулка. Я наблюдал за Колей, как он подставляет лицо лучам солнца; как любуется гармонией дворца и леса; как он чуть деликатнее других по отношению к девушкам, хотя грубости и хамства никто из наших, разумеется, не допускал.

Коля был в белой рубашке с приподнятым воротником, какой-то по-домашнему умытый и обласканный добрым-добрым утренним весенним теплом. И о том, что эта прогулка наша — редкостный подарок судьбы, такого может не случиться больше никогда, подумалось мне в ту пору. Уверен, что и другие ребята, каждый по-своему и в определенный момент встречи, не могли не почувствовать, что в лодке среди нас есть тот, душе которого тяжелее всех нести бремя судьбы, но зато ему уготована необычайнейшая, редко на долю смертного выпадающая долгая-долгая жизнь...»

Поделиться с друзьями: