Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но Подъяпольский не был ни ботаником, ни генетиком, ни агрономом.

Он был врачом.

Да и годами почти вдвое старше Вавилова.

Он окончил естественный факультет Московского университета еще в те годы, когда Николай ходил в начальные классы коммерческого училища. Но через несколько лет Петр Павлович снова сел на студенческую скамью. В нем открылся редкий дар гипнотического внушения; чтобы получить право на медицинскую практику, он должен был окончить медицинский факультет.

Подъяпольский мог заставить пациента в состоянии гипнотического сна совершенно прямо лежать на спинках двух стульев, мог внушить настолько реальное ощущение ожога, что у пациента краснела и вздувалась кожа… Эти эксперименты — сейчас широко известные, а тогда

бывшие внове — увлекли Вавилова.

Но сблизил его с Подъяпольским не только интерес к гипнозу. Петр Павлович интересовался всем на свете, о многом судил смело и оригинально, и беседы с ним — о литературе и истории, философии и будущем человечества — скоро стали необходимыми Вавилову. Да и проблемы своей науки он мог свободно обсуждать с Петром Павловичем.

5

Вавилов едва успел обосноваться в Саратове, как получил новое приглашение — от Роберта Эдуардовича Регеля. Регель звал его в Петроград, на должность помощника заведующего Отделом прикладной ботаники. [15]

15

В 1916 году Бюро по прикладной ботанике было переименовано в Отдел.

„Принципиально это предложение мне по душе, — отвечал Вавилов. — Задание и направление работы Бюро в общем за малыми оговорками — то, в чем хотелось бы самому принять ближайшее участие“*.

Но… Бросить начатый уже курс лекций? Оставить на произвол судьбы посевы озимых? И еще: не оторвет ли организаторская работа в Отделе от собственных научных исследований? „При самых благоприятных условиях, — писал Вавилов Регелю, — к работе в Отделе я мог бы приступить с весны 1918 года, и то с тем условием, чтобы часть, м. б. и большую, времени мне пришлось проводить в Саратове, где заодно я произвел бы и яровые посевы, тем более, что могу рассчитывать на большое число помощников.

<…> У меня тьма своих дел: иммунитет, гибриды и некоторые ботанико-географические работы; лишь в том случае, если я смогу продолжать как следует заниматься ими, я бы мог идти в Отдел прикладной ботаники. Боюсь, что я слишком свободолюбив в распределении своего времени.

<…> Со всеми этими оговорками, — заключает Вавилов, — вряд ли я удовлетворю Ваши желания, в особенности если есть кандидаты и помимо меня. Я, конечно, мирюсь заранее с тем, что мои оговорки неприемлемы, и в таком случае [я] должен быть вычеркнут из числа претендентов“*.

Но Регель на все согласен. Он считает, что „в лице Вавилова мы привлечем в Отдел прикладной ботаники молодого талантливого ученого, которым еще будет гордиться русская наука“*.

В письме, датированном 25 октября 1917 года, Регель извещает Вавилова, что Ученый комитет единогласно, „как и следовало ожидать“*, избрал его на должность помощника заведующего и сожалеет, что „это радостное событие для нас нельзя сейчас подкрепить соответствующими пожеланиями, проглатывая при этом подходящую жидкость за общим столом или столиком“*.

Письмо длинное. О многом. И больше всего о готовящейся эвакуации Петрограда, которая также казалась Вавилову препятствием для немедленного переезда.

Странно читать это письмо Роберта Эдуардовича на восьми машинописных страницах. В нем что угодно, кроме главного, чем жил в тот день Петроград.

Ведь письмо датировано 25 октября 1917 года.

В тот день вооруженные отряды рабочих, солдат и матросов занимали вокзалы. Военный порт. Адмиралтейство. Почтамт и телефонную станцию. К Зимнему дворцу стягивались революционные войска. В Смольном готовились к открытию II съезда Советов. Из тюрьмы освобождали политических заключенных. А в письме Роберта Эдуардовича Регеля обо всем этом — ни слова. И только в приписке, в случайно оброненной фразе, на страницы письма вдруг властно врывается ВРЕМЯ.

„…Через 1? часа отправляюсь

дежурить от 12 до 3 час. ночи на улице у ворот с винтовкой в руках (с вечера у нас электричество не горит). Дежурить буду, но что буду делать с непривычной винтовкой — не знаю“*.

Ответ Вавилова краток. Он благодарит за избрание, пишет: „прикладная ботаника и Бюро прикладной ботаники еще на студенческой скамье приковывали к себе мои симпатии. И. хотя мне по времени больше пришлось учиться в России и за границей у фитопатологов и генетиков, сам себя я определяю как разновидность прикладного ботаника и наибольшее сродство чувствую к сообществу прикладных ботаников“*.

И, отзываясь на происшедшие события, он заключает:

„Итак, с будущего года, если будем живы и если Содом и Гоморра минует Петроград, несмотря на его великие грехи и преступления, будем двигать настоящую прикладную ботанику“*.

Грустная полушутливость этой фразы не обнажает сокровенных мыслей Вавилова по поводу происшедшего переворота. Видимо, он не спешил определить свою позицию. Ученый не только по профессии, но и по складу своей натуры, он делал выводы, лишь располагая достаточным количеством фактов. Так и по спорным вопросам биологии он избегал окончательно определять свои взгляды, если экспериментальные данные не говорили в пользу той или иной концепции. (Достаточно вспомнить, как в течение ряда лет он не высказывался за или против теории мутаций.)

Но Роберт Эдуардович Регель по-своему истолковал его слова:

„Вы пишете о каких-то великих преступлениях Петрограда, — пишет он, принимая шутку всерьез. — Это точка зрения москвича. Специфически петроградских преступлений не существует, но есть налицо величайшие всероссийские преступления. Главными виновниками я считаю 1) слишком долго удержавшийся старый режим и 2) безжизненность нашей интеллигенции. Созданное старым режимом нагромождение законов и примечаний к ним на старых законах Сперанского привело к такой неразберихе, что никто уже не мог жить по закону, а между тем весь, все больше усложнявшийся, невероятно тяжелый правительственный механизм покоился на этом беззаконии. Но Питер тут ни при чем: в Москве получилось бы то же самое. Что же касается нашей интеллигенции, прежде всего наших кадетов, объединяющих сливки нашей интеллигенции, то они и говорят и пишут красно и умно. Широта взглядов поразительная. Эрудиция большая, но… нет реальности. Ко всему конкретному относятся враждебно. Закон минимума не признается. Стремятся объять необъятное и к решительным определенным заключениям не приходят; вечно какие-то компромиссы и полумеры, чем и воспользовались гг. большевики“*.

Большевистским переворотом Роберт Эдуардович явно недоволен, хотя отдает себе отчет в том, что большевики одержали верх, „потому что привыкли планомерно и решительно действовать в подходящий момент“*, не в пример „сливкам интеллигенции“.

Он даже пишет в конце:

„Неизвестно, выйдем ли мы с Вами живыми из этого хаоса. Это особенно сомнительно относительно меня, так как я не пойду на компромиссы…“*

Любопытнейший документ! Свидетельство сложных, противоречивых умонастроений части русской интеллигенции, воспитанной на либерально-демократических идеях начала века. Многие интеллигенты, понимая гнилость и обреченность старого строя, в то же время не сразу смогли принять новый, советский строй, на знаменах которого было начертано пугающее либерального демократа слово — диктатура, хотя бы и диктатура большинства.

Сильно беспокоясь за Роберта Эдуардовича, Вавилов отвечает ему библейским изречением:

„Несть власти аще не от бога“*. И делает вывод: „Ученому комитету в политику вмешиваться резону нет“*.

Но Вавилов беспокоился напрасно.

Потому что Регель был настоящим тружеником, и одно это уже определяло его точки соприкосновения с властью трудового народа.

И не случайно в том же письме, где Регель донкихотски заявлял, что не пойдет на компромиссы, он писал, не замечая противоречия с самим собой:

Поделиться с друзьями: