Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Стало быть, я — дитя нелюбви?

— Зато ты был и есть любимое дитя.

— Я уже не дитя.

— Я мало знаю о любви, сын мой, но думаю, что если любовь возникла, то она существует долго.

— Ты полагаешь, что отец меня любит?

— Спроси у него.

— Ни за что! — воскликнул Телемах.

Горящими глазами Пенелопа долго вглядывалась в прекрасное лицо сына, так сильно напоминавшее ей былую ее девичью красоту. Наконец она сказала:

— Значит, ты уверен в любви отца?

Телемах опустил голову.

— Мне становится страшно, — тихо сказал он, — что придет день, когда я должен буду этой любви нанести рану.

— Нелюбимое обременяет и томит, — сказала

Пенелопа, — любимое — ранит. Но как бы ты ни поступил, при отце всегда останется верная Евриклея.

— Ты знала!

— Но ты не спрашивай, случалось ли мне испытывать к ней ненависть. Поверь, я никогда не хотела ненавидеть ее, не чувствовала в этом потребности. Можно ли ненавидеть любовь?

— Не встречающую взаимности.

— Это уже не наше дело, сын мой. Не мое и также не твое. (После паузы.) Прости, Телемах, я немного устала. Молчание утомительно, но и признания утомляют.

Телемах поднялся и, склонясь к неподвижной руке матери, взял ее в свои ладони и с трогательной нежностью поцеловал. Рука Пенелопы была очень горячей и слегка почерневшей, как гаснущая головешка.

— Прощай, матушка, — сказал он.

— Вернее, до свидания, — ответила она голосом, звучно разнесшимся по опочивальне. — И скажи верной Евриклее, что я хотела бы, чтобы с нынешнего дня мне прислуживала одна из молодых служанок, Анита.

— Твое желание — приказ, — склонился в поклоне Телемах.

И, выходя из покоя Пенелопы, он уже знал, что мать всегда ненавидела Евриклею, ненавидит ее и сейчас, на пороге смерти, о неизбежном приближении которой не может не знать. Когда же он в немногих словах передал Евриклее желание матери, ключница приняла это как нечто вполне естественное и не подала виду, что скрытый смысл последней воли умирающей госпожи дошел до нее.

День знойного лета клонился к закату, и первые сумерки надвигающейся ночи уже окутывали восточную часть острова. Море, потемневшее у берегов, еще искрилось у горизонта в лучах солнца, завершающего поднебесный свой путь и трудовой день.

Телемах стоял на берегу, по-мальчишечьи слегка согнув в колене правую ногу и обхватив руками плечи; он долго смотрел на бескрайние просторы моря и опускающегося над ним солнца, ни о чем не думая, однако не испытывая от этого в душе ни пустоты, ни тревоги. Внезапно у него мелькнула мысль: я не должен ненавидеть Евриклею. И если она и вызвала какое-то чувство, это было облегчение — да, он не обязан смотреть с враждебностью на отцову наложницу, которая в его унылом и неуютном детстве часто заменяла ему мать, когда на Пенелопу находила меланхолия, в ее глазах лишая реальности видимый мир, а в глазах окружающих делая ее похожей на сомнамбулу, неустанно блуждающую по горним покоям. Обе они — Пенелопа и Евриклея — были и схожи меж собою и несхожи. Госпожа была невысокого роста, черноволосая, с глазами цвета темного вина и казалась полной противоположностью высокой, стройной, крепкой служанке, светловолосой со светло-голубыми до прозрачности глазами Евриклее, купленной за двадцать быков. Осанка же у обеих была такая, словно на голове они постоянно несли кувшин с водою или вином, и в легкой походке, сочетавшей прелесть спокойствия и подвижности, во взгляде отличающихся по цвету глаз, было столь поразительное сходство, что вряд ли кто-либо сумел бы отгадать тайну этого подобия, возникавшего из столь непохожих источников. Быть может, разгадку знали только они сами — воздействие лет сказывалось у каждой в том, что, усугубляя различия, углубляло общее сходство. Не могли они не знать, что каким-то таинственным образом в них возрастает это странное, но также чем-то зловещее сродство.

15. Несколько

позже, уже после смерти Пенелопы. Одиссей и Телемах. Место любое.

— Ты так много рассказывал, отец, и мне и в более широком кругу о своих воинских деяниях и долгом странствии, ты знаменит, ты окружен славой, даже легендой, множество людей почитают тебя мудрейшим среди греков, но почему-то ни разу не бывало, чтобы ты упомянул, о чем ты думал, покидая царство и родной дом.

— Очень просто, Телемах. Я думал о победе.

— Я-то твоего отъезда не могу помнить, отец, мне еще и двух лет не было.

— Зато я тебя помню, живчик такой был, непоседа. Был ты красивым ребенком, как теперь ты красивый юноша. Волосы у тебя вились пышными светлыми колечками, глаза были голубые.

— Я унаследовал от матери темные волосы и темные глаза.

— О, Телемах! — рассмеялся Одиссей. — Дети для того и существуют, чтобы меняться.

— Когда я подрос и стал уже кое-что понимать, матушка рассказывала, что тебя, отплывавшего с дружиной на трех кораблях, провожала, стоя на берегу, целая толпа — твои родичи, мать со мной на руках, все старейшины твоего царства, юноши, еще не достигшие того возраста, чтобы идти воевать, слуги и служанки. Рассказывала она также, что недалеко от нас стоял Смейся-Плачь, всего на несколько лет старше тебя.

— К сожалению, я не мог взять его с собой. Смех на войне ни к чему. Война — дело серьезное.

— И еще рассказывала матушка, когда попутный ветер отдалил вас от берега, шут начал так уморительно плакать, что, хотя сердца сжимались от горя разлуки и все готовы были зарыдать, все вдруг начали весело смеяться.

— Смех лучше, чем уныние. Годится ли, чтобы воинов провожали погребальным плачем?

— Мать говорила, что с тех пор шута и стали звать Смейся-Плачь.

— Я-то знал этот его фокус. Если я действительно мудрейший среди греков, то Смейся-Плачь второй после меня. Он умеет плакать и всерьез и притворно.

— Всерьез, притворно…

И, немного помолчав:

— Ты тосковал, отец?

— А если бы не это, разве стал бы я так настойчиво преодолевать многие препятствия, мною не заслуженные, но также и заслуженные?

— Я хотел спросить, когда ты начал тосковать?

Одиссей мгновенно, не задумываясь:

— Когда Троя начала гореть. Нет, когда уже сгорела.

— Понимаю. Но вот что трудно мне понять: почему ты, в те годы постоянно и в первую очередь думавший о будущем, теперь все возвращаешься мыслью к прошлому?

— Потому что о будущем я начинаю узнавать больше, чем мне хотелось бы сказать. Больше, чем я мог бы сказать.

— Это ты-то, такой дальновидный?

— В прошлом я вижу себя всегда в окружении людей — друзей или врагов. В окружении. Вижу себя на фоне городов, гор и долин, морей, чудес природы и всех тех красот, которые природа может нам открыть и расточать, когда ей угодно быть благосклонной. В будущем я одинок.

После паузы Телемах тихо:

— А я? Меня ты рядом с собой не видишь?

— Я знаю, что ты задумал.

— Когда я сам еще не знаю?

— Придет день или ночь, и ты узнаешь. А впрочем, думаю, ты уже знаешь.

— Нет!

— А может, ты предпочитаешь именно этого не знать? Увы, сын мой, я не могу тебе помочь. Войны троянской уже нет, во всяком случае, я о ней не слышу.

— Я не мечтаю о троянской войне. Мечты неназванные — они-то и есть самые опасные. Это пропасть!

(Входит Смейся-Плачь.)

Смейся-Плачь. Кажется, я не ошибся. Достопочтенные господа изволили разойтись в мнениях.

Поделиться с друзьями: