Нильс Бор
Шрифт:
…Стоя на сцене рядом с другими лауреатами 21-го и 22-го годов, Бор внимал прозрачной формуле своего награждения:
«За заслуги в исследовании строения атомов и атомного излучения».
Он узнал эту формулу еще в ноябре по телефону из Стокгольма. Она была исчерпывающе точна. Ничего другого в ней пока и не могло содержаться. И никаких сложных чувств он-то уж не мог питать к Шведской академии. Только те, что владели его соотечественниками, ликовавшими по ту сторону Зунда (мило написала впоследствии журналистка Рут Мур: «Радовались все — и датский король, и продавец мороженого на углу»). Словом, вот у кого — у лауреата из Дании, — казалось, не могло тогда найтись на дне
Меж тем он там лежал, этот нерастворимый кристаллик, порою колющийся. И кристаллизоваться начал давно — задолго до Стокгольма. И совершенно независимо от Нобелевской премии.
В зале только Маргарет знала, что совсем недавно — в том же счастливом 22-м году — он написал немецкому коллеге-теоретику Арнольду Зоммерфельду хорошо обдуманные слова:
«…В последние годы я, как ученый, часто чувствовал себя очень одиноким…»
Совместились возвышение и одиночество!
Каждое слово в боровском признании было значащим. И определение времени — «в последние годы». И ограничение — «я, как ученый». И усиливающее очень перед одинокий. И усиливающее часто перед чувствовал.
Когда же могло посещать его это чувство, если все минувшее десятилетие жизнь неуклонно вела его в гору?
Неужели та впервые случилось еще в 13-м году, когда вышла в свет та Трилогия?
Первая — основная — ее часть появилась в июльском номере Philosophical Magazine. А в начале августа он уже услышал приветливый отклик издалека;
«…Ваша статья была для меня неисчерпаемым источником наслаждения».
Это звучал дружеский голос Дьердя Хевеши. И, читая строки его письма, Бор точно в зеркало гляделся:
«Мыслящий ум не чувствует себя счастливым,, пока ему не удастся связать воедино разрозненные факты, им наблюдаемые… Эта «интеллектуальная несчастливость» всего более и побуждает нас думать — делать науку».
Хевеши писал, как он, «персона неврастеническая», отдыхая в Буши, уединялся со статьею Бора то на морском берету, то в тихом парке. И, по крайней мере, на эти часы становился счастливым. А в заключение выражал надежду на их скорую встречу в Бирмингеме. Там в середине сентября собирался 83-й конгресс Британской ассоциации содействия научному прогрессу.
И Резерфорд приглашал в Бирмингам. Но Бор колебался. Одолевала усталость: вторая и третья части Трилогии дались ему целой многомесячного труда без роздыха — теперь он показался бы Иву еще более «хрупким юношей», чем в марте. 27 августа он написал Резерфорду, что приехать не сумеет.
Может быть, тут сказалась и тень неуверенности в себе? Но начавшийся сентябрь принес ему новый повод для внутреннего самоутверждения. Пришла открытка от Зоммерфельда — благодарственная и вдохновляющая. (Она-то и положила начало их будущей переписке.) Мюнхенский теоретик два года назад — на 1-м конгрессе Сольвея — объявил себя противником любых атомных моделей, а теперь пленился квантовой моделью Бора! Он называл «бесспорно настоящим подвигом» боровское вычисление константы Ридберга. И писал, что ему самому захотелось пуститься в дорогу, открытую копенгагенцем.
Приятные вести, как и беды, в одиночку не ходят. В тот же день, когда Зоммерфельд отправлял из баварского Берхтесгадена свою открытку, 4 сентября 13-го года, вышел номер лондонской Nature — «Природы» — с важным сообщением манчестерского спектроскописта Эванса. Это ему, Эвансу, поручил Резерфорд минувшей весною проверку первого предсказания теории Бора: линии в спектрах Фаулера должны принадлежать гелию, а не водороду… И вот он подтверждал: прав Бор и не прав Фаулер… Теория работала: она уже исправляла экспериментальные
ошибки!Тень неуверенности в себе если и была, то сокращалась быстрее, чем дни в сентябре. Меж тем приближалась дата открытия конгресса Би-Эй. И росло искушение все-таки поехать туда. Разумно ли было уклоняться от первого участия в международном форуме ученых? Простительно ли было отпускать свою теорию одну-одинешеньку на первый суд присяжных? И каких! Приедут кембриджские авторитеты — Томсон, Лармор, Джине. Прибудут многие, с кем случай не сводил его еще ни разу: Мария Кюри, Лоренц, Рэлей… Возможна полемика. Недоумения. Вопросы…
В двадцать восемь лет перед лицом соблазнов легко преодолевается усталость. Под напором оптимизма отступает робость. В последнюю минуту он помчался в порт, как это уже случилось с ним в марте, когда ручища Резерфорда была занесена над его рукописью. Но теперь им владели совсем иные чувства.
В Бирмингеме он появился, очевидно, последним.
Первую ночь провел на бильярдном столе. И то, что в гостинице ему предложили такую постель, еще одно свидетельство его бьющей в глаза моложавости. И смиренности облика. А то, что он безропотно принял эту милость, еще один знак его неозабоченности пустяками.
Так продолжалось бы и дальше, когда бы не опека Хевеши: обольстив патронесс женского колледжа, он устроил другу сносное место в пустовавшем дортуаре, где еще раньше сыскал пристанище и для себя. (Ах, как насладился Резерфорд рискованными шутками по поводу их превращения в юных девиц!) По утрам они вместе покидали девичью обитель ради заседаний конгресса, где их встречали как уже признанных мужей науки.
«…Пока все идет так хорошо, как я и не смел ожидать. В своем великолепном докладе… Джинс дал превосходное и доброжелательное изложение моей теории. Он, я думаю, убежден, что за моими идеями стоит нечто реальное».
Бор написал это Маргарет, когда со дня выступления Джинса прошла целая неделя. Стало быть, ему не омрачило эту неделю даже то, что произошло сразу после начала дискуссии.
Сэр Джозеф Лармор попросил лорда Рэлея высказать свое суждение о предмете дискуссии. Стареющий Рэлей произнес краткий спич:
«В молодости я строжайше исповедовал немало добропорядочных правил и среди них — убеждение, что человек, когда ему перевалило за шестьдесят, не должен высказываться по поводу новейших идей. Но мне следует признаться, что ныне я не придерживаюсь такой точки зрения слишком уж строго, однако все еще достаточно строго, чтобы не принимать участия в этой дискуссии!»
Не всем доступная мудрость — свобода стариковского самоустранения — выразилась тут так отточенно, что все засмеялись. Засмеялся и Бор. И не заметил, что Рэлей тем не менее высказался по поводу новейших идей, да притом совершенно так, как и полагалось перевалившему за шестьдесят:
«Мне трудно принять все это в качестве реальной картины того, что действительно имеет место в природе».
А Лоренц? Тоже «переваливший», он держался, по-видимому, такого же мнения. Ему хотелось уловить неуловимое: логическую преемственность между постулатами Бора и классическими представлениями о непрерывном ходе вещей в природе. Об этом он и спросил. Бору нечего было ответить. Оставалось напомнить, что квантовые идеи узаконивают прерывистые процессы в микромире. Но понять их с помощью классической физики уже не удастся… Потом — не на заседаниях конгресса, а в саду у Оливера Лоджа — он еще долго и обстоятельно излагал великому голландцу свои взгляды. А тот слушал. Как и Оливер Лодж, если не с сочувствием, то с глубоким интересом. И от одного этого — от внимательных глаз Лоренца — Бору было хорошо.