Ночь без алиби
Шрифт:
Однажды вечером я сидел на табуретке и разглядывал стены. Некоторые читали. Грюневальд и еще трое, сгрудившись, рассказывали анекдоты и всякую похабщину, как я уловил по обрывкам разговора. «Дирижировал» там долговязый парень, осужденный на шесть лет за сексуальные извращения. Многие сидели обособленно, как и я, уставившись в одну точку, и грезили о чем-нибудь несбыточном: о жизни там, на воле, о своей семье, о прогулке но лесу, о водке и вине, о катании на лыжах, о домашнем обеде на столе с белой скатертью…
Сколько же времени я в этих стенах? Еще нет и трех месяцев. Если учесть предварительное заключение, то позади полгода, а впереди четырнадцать
Ко мне подсел Эмиль Кульман, тот самый отравитель, которого высмеял Грюневальд во время первого разговора со мной. Задумчиво, почти торжественно он положил на колено прямоугольный кусок белого картона и вынул из кармана огрызок карандаша. Потом долго созерцал картонку. Из любопытства я посмотрел на нее, по не увидел там ничего, кроме длинных рядов черточек, как бы связанных в пучки.
– Еще один день, - сказал он и перечеркнул горизонтальной черточкой четыре вертикальных.
– Прежде я увязывал недели, - пояснил он.
– А что толку от недель, месяцев и лет, когда у меня пожизненное!
– Ты свихнешься на этой арифметике.
Он внимательно посмотрел на меня сквозь толстые линзы очков и деловито заметил:
– Нет, я поставил крест на своей жизни, так что мне это больше не грозит. Вот те, что никак не могут смириться, что день и ночь до смертной тоски только и думают о свободе, вот тем туго приходится. Сделать тебе такой календарь?
Я наотрез отказался. Он сочувственно поглядел мне в лицо.
– Понимаю, тебя еще слишком многое связывает с той жизнью. Тяжело тебе будет. И прежде всего потому, что ты человек, который не может без друзей. Верных. Хочешь, дам совет? Не вздумай заводить их здесь. А то погоришь запросто.
– Откуда тебе известно, что я думаю?
– Г-м, откуда? С тех пор как я разменял одну человеческую жизнь на годы каторги, я только и узнал ей настоящую цену… И вот смотрю на людей, размышляю. О себе не люблю думать, потому как всякий раз вспоминаю брата, которого отравил. Хотел вместо него получить наследство, каких-то жалких пять гектаров земли. До чего же человек бывает глуп. Понял, да поздно, теперь толку мало.
– Еще одного календарщика завербовал?
Я поднял голову. Перед нами стоял человек лет пятидесяти, звали его Эдуард. По фамилии тут редко к кому обращались. Узнав, ее вскоре забывали. Только воспитатель да надзиратель напоминали нам о ней.
– Вальтер не созрел еще до календаря, - возразил Эмиль.
– Понятно, - сказал Эдуард.
Мне говорили, что он крестьянин. Поджег свой сарай и хлев, чтобы получить страховку. А огонь не пощадил и дом, где. мирным сном спала жена.
– Одиннадцать лет я стряхнул, - продолжал он, - осталось еще четыре. Теперь считать легче. Вот только как подумаю, что придется возвращаться в свою деревню, жуть берет. Да ладно, прокуратура как-нибудь уладит. Переберусь в другое место и начну жить сызнова.
– У Грюневальда такие же планы, - сказал я.
– Ты вот что, парень: будь-ка поосторожнее с этим Грюневальдом.
– Почему?
– Он любого заложит и перезаложит, если ему от этого выгода будет. Но Шефер его уже раскусил… Так что пиши календарь. Через двенадцать годков…
– Нет!
– Чего же? День - штришок. Четыре вертикальных, один поперечный - пяток дней. Здешние счетоводы перевели срок на дни, говорят - так нагляднее. Значит, пять лет - тысяча восемьсот двадцать пять дней; десять лет - три тысячи шестьсот пятьдесят; пятнадцать лет - пять тысяч четыреста семьдесят
пять. С ума сойти, если примерить такие длиннющие цифры к человеческой жизни, а поглядеть с другой стороны - вроде чепуха; пять лет укладываются на листке блокнота, любители календарить срок делают это очень наглядно. Скажем, неделя - пучок, пучки ставят рядышком. Некоторые недели переползают границу месяца, но в двенадцати месяцах все равно пятьдесят две недели. Это год. А год - один ряд. Франц - который за грабеж с убийством - уже начертил шестнадцать рядов и продолжает. Ему сейчас только сорок один год, у него пожизненное, но он надеется, что когда-нибудь да помилуют. Как видишь, тоже цель, хотя и подальше, чем твоя с пятнадцатью годами.Может, и в самом деле начать календарь, вдруг удастся выдумать какую-нибудь совершенно новую систему летосчисления? Разве что от скуки, но теперь я почти не скучал, день пролетал куда быстрее, чем в одиночке. И я мог оценить это со знанием дела, так как тем временем подковался теоретически: в одной из брошюрок о местах заключения я вычитал, как жилось заключенным в крепостях, казематах, тюрьмах, лагерях и на каторге при разных общественных формациях. Чудовищные, невыносимые для человека условия придумывали люди. И бесчеловечнее всего они действовали в прошлом (и действуют теперь) там, где у власти какая-нибудь клика, которая нуждается в таких заведениях, чтобы сажать туда своих политических противников.
– Ну так как?
– спросил Эдуард.
– Надо подумать, - уклончиво ответил я.
– Подумай, подумай, время у тебя есть.
– Он поплелся прочь.
– Ему хорошо, - сказал Эмиль, - самое большее через четыре года выйдет на волю. Откроют ворота и - свободен. Интересно, как это бывает?
Я удивленно посмотрел на него. Ведь он только что говорил, что жизнь для него кончена. Неужели и он еще питал какую-то надежду? Рассчитывал на снисхождение общества? Но загубленного человека не вернешь; тому, кто его загубил, не может быть снисхождения. И мне тоже. А ведь я невиновен! Тем не менее, если здраво рассудить, мне придется привыкать к неизбежному, потому что выхода нет, иначе не миновать безумия. Всю ночь я ворочался, мучаясь этой мыслью, а слева, и справа, и надо мной, и у изголовья, и у ног храпели, кашляли и разговаривали во сне. Меня удивляло, почему все эти люди здесь могут так спокойно спать. Не потому ли, что они считали себя виновными и хотели исправиться?
Все следующее утро я чувствовал затылком взгляды, которые то и дело бросал на меня младший лейтенант Шефер. Чего ему надо? Он наблюдал за мной, будто догадывался, что я опять провел в мучительных раздумьях бессонную ночь.
В полдень я потребовал у него объяснений. Хотел даже съязвить, но не получилось.
– Ошибаетесь, критиковать вас не собирался, - ответил Шефер и задумчиво посмотрел на меня.
– Вам пришло письмо. Ни одна инструкция не обязывает меня отдать его вам, поскольку оно не от ваших родственников, но нет и инструкции, которая запрещала бы вручить его адресату.
Я поглядел на конверт. Голубой, узкая красно-фиолетовая каемка. Почерк знакомый. Маленькие, энергичные буквы. От Улы! Дрожащими пальцами я вскрыл конверт. Буквы плясали перед глазами. На секунду я зажмурился. Когда поднял веки, буквы встали на место.
«Вальтер!» - начиналось письмо. Просто - Вальтер. Никакого слова впереди, ни после. Она, наверно, долго не решалась обратиться ко мне вообще по имени! И хотя «Вальтер» было больше, чем я смел ожидать, это сухое слово поразило меня в сердце.