Ночь после выпуска (сборник)
Шрифт:
…Стасик Бочков, взлохмаченный, бледный, без нужды поправляя на носу очки, встал посреди кабинета, возле учительского стола.
– Ребята! Колька Корякин… сегодня ночью… убил своего отца!
Срывающимся голосом ту самую фразу, которую не могла заставить себя произнести Соня Потехина.
Не все сразу ее расслышали, не до всех дошло:
– Что?.. Что?..
– Колька Корякин ночью убил отца! – отчетливо повторил Стасик.
И наступила тишина. И в этой тишине всплеснулся истерический девичий голос:
– Уж-жас! Он за моей спиной сидел!
Соня вскочила – пришла ее минута защищать Колю.
– Восхищаться надо – не ужасаться! – с над рывом
Снова недоуменное «что? что?» с разных сторон. Стасик Бочков первым вразумительно изумился:
– Восхищаться? Убийством?
Весь класс озадаченно и недоверчиво глядел на Соню, вот-вот недоверчивость сменится враждой.
Растолкав столпившихся у доски ребят, двинулся к ней пружинящей походкой Славка Кушелев, тот, кого Соня боялась больше всех. Крупная голова покоится на узких разведенных плечиках, руки в карманах, на лбу жесткая прядь, мелкие, широко расставленные глазки нацелены прямо в зрачки.
– Ты знала? – спросил он.
– Да! – с вызовом.
– И молчала – почему?
– Потому что Стаське это сказать легко, а мне – нет!
Славка помедлил, удовлетворенно произнес:
– Ясно. Но восхищаться?.. Простить – еще понятно. Но почему мы должны восхищаться?
– Простить? А за что простить? За то, что он мать спасал от зверя?
– Да, но не слишком ли дорого за спасение?..
– Если у тебя на глазах твою мать станут бить до смерти, ты что, гадать станешь – дорого или недорого?
И глаза Славки не выдержали, вильнули в сторону от Сониных зрачков.
– Все-таки убить… И кого?..
– Убить, чтоб жить было можно!
Славка долго молчал.
– Убить, чтоб жить… – повторил он. – Пожалуй.
И отступил.
Соня поняла – победила, теперь класс на ее стороне. После Славки никто не посмеет сказать против.
Директор положил трубку:
– М-да-а. Началось… Грозится, что переведет свою дочь в другую школу.
И торопливо принялся рассовывать бумаги по ящикам стола.
– Так вот, Аркадий Кириллович, сидеть сложа руки нам нельзя. Я сейчас еду в гороно. Так сказать, иду на вы! Буду доказывать – да, да, с пеной на губах! – что к семейной трагедии Корякиных наша школа прямого отношения не имеет. И буду защищать вас, Аркадий Кириллович, постараюсь прикрыть своей неширокой грудью. И ваших рассуждений о том, что моральные наставления, видите ли, толкнули, не слышал. И очень надеюсь – оч-чень! – никто больше их от вас не услышит.
Аркадий Кириллович вглядывался в директора исподлобья. По обычным житейским меркам он должен быть благодарен этому человеку за отзывчивость, за участие. За чрезмерное участие, за безоглядную отзывчивость! Даже сейчас не собирается бросать на произвол судьбы: «Постараюсь прикрыть своей неширокой грудью…» И ведь постарается, насколько хватит сил.
Директор, с грохотом задвинув последний ящик, вышел из-за стола, встал перед учителем, невелик, но плотен, плечики разведены, колено бойцовски выставлено, вид заносчив.
– И вам я тоже долго заниматься переживаниями не позволю. Я буду действовать там, вы – здесь, в школе… Не сегодня, не сегодня. Понимаю, сейчас вы травмированы – идите домой, приходите в себя. Но завтра… завтра вы встретитесь с учениками, в первую очередь с девятым «А».
Аркадий Кириллович продолжал молча вглядываться. А, собственно, какое он имеет право упрекать его, более молодого человека, менее опытного педагога? А разве он сам, Аркадий Кириллович, не верил два дня назад в свою исключительность, не тщеславился в душе – творит-де необыкновенное? Было! Было! Незачем притворяться перед собой святым. Отрезвила пролитая кровь. Но только отрезвила; что, к чему – пока по-прежнему непонятно. Почему этот человек должен понимать лучше тебя?
А директор, выставив бойцовски колено, скользя взглядом мимо виска Аркадия Кирилловича, напористо говорил:– Мы не можем допустить, чтоб ученики самостоятельно принялись переваривать убийство. На род незрелый, горячий, с вывихами, без руля и без ветрил. Мы и сами-то сейчас теряемся в оценках, ну а они такого нагородят друг перед другом, что по том как бы сами кидаться не стали на родителей, на прохожих, на нас с вами. Скрыть, что произошло, не в наших силах, но в русло вогнать мы обязаны. И лучше, чем кто-либо, это можете сделать вы, Аркадий Кириллович. Только вы! У вас огромный авторитет среди учеников.
Слова, слова, слова… Ох, сколько их еще выплеснется, беспомощных слов! Аркадий Кириллович поднялся.
– Да, – выдавил он. – Да… Скрыть не в силах и скрывать не следует. Хорошо, Евгений Максимович, завтра встречусь, а сегодня мне нужно кое-что уяснить.
– Ну а мне уяснять некогда, иначе все уяснят без меня. – Директор уже снимал с вешалки плащ.
Острый на язык учитель химии Горюнов однажды сказал про директора: «Мужик с пружинкой, когда не трогают – тих, когда надавят – чертик выскочит».
Лет шесть назад на шоссе, огибающем стороной город, была возведена гостиница, названная по-новомодному мотелем, вместе с большой бензозаправочной станцией и корпусами авторемонтных мастерских. Этот служебный поселок считался частью города, подчинялся городским организациям – не одной, а нескольким, – но жил своей, обособленной жизнью. Он – место паломничества тех, кого носили по дорогам колеса. Здесь можно было встретить кавказцев в неумеренно больших кепках, прозванных аэродромами, узбеков в расшитых тюбетейках, неухоженно-джинсовую молодежь западной закваски и районно-командированный народец в поношенных плащах и кирзовых сапогах, с неизбывным терпением на физиономиях. Караван-сарай кочевников XX века! Здешние горожане, попавшие сюда, чувствовали себя как на чужбине, гостями.
Как всегда ночью, в разные часы, с разных концов сюда прибывали «запорожцы», «жигули», «москвичи», несущие на себе увечья – помятые крылья, продавленные дверцы, покореженные багажники. Они выстраивались в глубине авторемонтных мастерских, у маленького корпуса на отшибе, где размещался арматурно-покрасочный цех.
Когда в сумерки уже начала вливаться утренняя свинцовость, подкатил измызганный, сельского вида грузовичок, притянувший на тросе еще одни несчастные «жигули», с продавленной крышей, выбитыми стеклами и незадачливым владельцем, научным сотрудником крупного НИИ.
В восемь утра начался рабочий день, выстроилась очередь в регистратуре, ожили мастерские, открыл свои ворота и покрасочный цех.
В начале десятого возле цеха объявились две фигуры. Один низкорослый, тщедушный, чрезвычайно вертлявый, в потасканной лыжной кепке с наушниками, выступающим козырьком и еще более выступающим ассирийским носом. Второй костляво-долговязый, в пузырящейся, необмятой, почти новой шляпе над деревянным, плоско стесанным лицом. Это были подсобные рабочие по профессии, по призванию же – ханыги. Однако оба были довольно известны среди автолюбителей города. Они не только работали на подхвате у мастера-арматурщика Рафаила Корякина, а считались его близкими приятелями. Именно к Рафаилу-то Корякину и сбегались в ночь-заполночь со всей округи изувеченные машины, спешили занять очередь: золотые руки у мужика! Слава Корякина падала и на ханыг. Наиболее образованные из владельцев звали их не без претенциозности – Самсон и Далила, хотя имя первого не Самсон, а Соломон, второго же – Данила. Соломон и Данила, Рабинович и Клоповин, в обиходе Даня Клоп. Шерочка с машерочкой для тех, кто не блистал ветхозаветной эрудицией.