Ночь в Лиссабоне
Шрифт:
— Вы действительно хотите вернуться? — спросил офицер еще раз.
— Запишите их, капитан, — сказал гестаповец и засмеялся. — Если они так сильно тоскуют по родине, надо пойти им навстречу.
И их записали. Говорить с ними невозможно. Они говорят, что они больше не могут. Ребенок тяжело болен. Других евреев тоже все равно отсюда скоро увезут. Поэтому лучше отправиться раньше. Все мы в ловушке. Лучше идти добровольно. Вот их слова. Они словно оглохли. Поговори с ними.
— Я? Что я могу им сказать?
— Ты был там. Ты был в Германии в лагере. Потом ты вернулся и опять бежал.
— Где же я буду с ними разговаривать?
— Здесь. Я приведу его. Я знаю, где он. Сейчас. Я говорила ему. Его еще
Минут через пятнадцать она привела исхудавшего человека, который отказался переползти под проволокой. Он стоял на той, а я на этой стороне, и он слушал, что я говорил. Потом подошла его жена. Она была очень бледная и молчала. Обоих, вместе с ребенком, схватили дней десять назад. Они были разлучены и посажены в разные лагеря, а потом бежали, и ему удалось чудом вновь найти жену и сына. Они повсюду писали свои имена на придорожных камнях и на углах домов.
Шварц взглянул на меня:
— Вы знаете этот крестный путь?
— Кто его не знает! Он тянулся через всю Францию от Бельгии до Пиренеев.
Крестный путь возник вместе с войной. После прорыва немецких войск в Бельгии и падения линии Мажино, начался великий ход — сначала на автомашинах, груженных постелями, домашним скарбом, потом — на велосипедах, повозках, тачках, с детскими колясочками — и, наконец, — пешком, в разгар французского лета, бесконечными вереницами, что тянулись все на юг, под огнем пикирующих бомбардировщиков.
Тогда же началось и бегство на юг эмигрантов. Тогда возникли и придорожные письмена. Их наносили на заборы у дорог, на стены домов, в деревнях, на углах перекрестков. Имена, призывы о помощи, поиски близких,
— углем, краской, мелом. Эмигранты, которым уже годами приходилось прятаться и ускользать от полиции, организовали, кроме того, цепь вспомогательных пунктов, протянувшуюся от Ниццы до Неаполя и от Парижа до Цюриха. Там были люди, которые снабжали беженцев информацией, адресами, советами. Там можно было переночевать. С их помощью человеку, о котором рассказывал Шварц, и удалось опять найти жену и ребенка, что вообще было куда труднее, чем отыскать пресловутую иголку в стоге сена.
— Если мы останемся, нас опять разлучат, — сказал мне этот человек. Это женский лагерь. Нас доставили сюда всех вместе, но только на пару дней. Мне уже сказали, что я буду отправлен в другое место, в какой-нибудь мужской лагерь. Мы этого больше не вынесем.
Он уже все взвесил. Бежать они не могут, они уже пытались и чуть не умерли с голода. Теперь мальчик болен, жена истощена, и у него тоже нет больше сил. Лучше идти самим добровольно. Другие — тоже всего лишь скот на бойне. Их будут увозить постепенно, когда захотят.
— Почему нас не отпустили, когда еще было время? — сказал он под конец,
— робкий, худощавый человек с узким лицом и маленькими черными усами.
На это никто не смог бы дать ответа. Хотя мы никому не были нужны, нас не отпустили. В час разгрома страны это был ничтожный парадокс, на который слишком мало внимания обращали те, которые могли бы его изменить.
На следующий день под вечер к лагерю подъехали два грузовика. В то же мгновение колючая проволока ожила. Десять или двенадцать женщин копошились возле нее, помогая друг другу пролезть через нее. Потом они устремились в лес. Я ждал в засаде, пока не увидел Елену.
— Нас предупредили из префектуры, — сказала она. — Немцы уже здесь. Они приехали за теми, кто хочет вернуться. Однако никто не знает, что еще при этом может произойти. Поэтому нам разрешили спрятаться в лесу, пока они не уедут.
В первый раз я ее видел днем, если не считать тех минут на дороге. Ее длинные ноги и лицо были покрыты загаром, но она страшно похудела. Глаза стали большими и блестящими, а лицо совсем сжалось.
— Ты отрываешь от себя, а сама голодаешь, — сказал я.
— Мне
вполне хватает еды, — возразила она, — не беспокойся. Вот даже, — она сунула руку в карман, — смотри кусок шоколада. Вчера у нас продавали даже печеночный паштет и консервированные сардины. Зато хлеба не было.— Человек, с которым я разговаривал, уезжает? — спросил я.
— Да.
Ее лицо вдруг сморщилось.
— Я туда не вернусь никогда, — сказала она. — Никогда! Ты обещал мне! Я не хочу, чтоб они меня поймали!
— Они тебя не поймают.
Через час машины проехали обратно. Женщины пели. Слышались слова песни: «Германия, Германия превыше всего».
В ту же ночь я дал Элен часть яда, который я получил в лагере Леверне. А днем позже она узнала, что Георг знает, где она.
— Кто это тебе сказал? — спросил я.
— Тот, кто знает.
— Кто?
— Врач лагеря.
— Откуда он знает?
— Из комендатуры. Там запрашивали.
— Врач не сказал, что тебе следует делать?
— Он сможет спрятать меня на пару дней в больничном бараке, не больше.
— Значит, надо бежать из лагеря. От кого вчера пришло предупреждение о том, что некоторым из вас надо спрятаться в лесу?
— От префекта.
— Хороню, — сказал я. — Постарайся раздобыть свой паспорт и какое-нибудь свидетельство о выходе из лагеря. Может быть, поможет врач? Если нет — надо бежать. Собери вещи, которые тебе необходимы. Не говори ничего никому. Никому! Я попытаюсь поговорить с префектом. Он, кажется, человек.
— Не надо! Будь осторожен!
Я как мог начистил свою монтерскую спецовку и утром вышел из леса. Приходилось считаться с тем, что меня могут сцапать немецкие патрули или французские жандармы. Впрочем, отныне я должен был думать об этом всегда.
Мне удалось попасть к префекту. Жандарма и писаря я ошарашил тем, что выдал себя за немецкого техника, который прибыл сюда для получения сведений насчет сооружения линии электропередачи в военных целях. Когда делаешь то, чего от тебя не ждут, обычно всегда добиваешься желаемого, — это я знал по опыту. Если бы жандарм понял. что перед ним один из беженцев, он сразу арестовал бы меня. Этот сорт людей лучше всего реагирует на крик и угрозы.
Префекту я сказал правду. Сначала он хотел меня выбросить из комнаты. Затем его развеселила моя дерзость. Он дал мне сигарету и сказал, чтобы я убирался к черту. Ом не желает ничего видеть и слышать. Десять минут спустя он заявил, что он не в состоянии мне чем-либо помочь, потому что у немцев, по-видимому, есть списки и они привлекут его к ответственности, если кто-нибудь исчезнет. Он не желает издохнуть в каком-нибудь немецком концентрационном лагере.
— Господин префект, — сказал я, — я знаю, что вы охраняете пленных и должны следовать своим собственным приказам. Но и вы, и я знаем, что Франция сейчас переживает хаос поражения и сегодняшние распоряжения могут завтра стать позором. Если сумятица переходит в бессмысленную жестокость, то потом для нее трудно будет отыскать оправдания. Чего ради должны вы — против своей собственной воли — держать невинных людей в клетке из колючей проволоки наготове для пыток и крематориев? Весьма возможно, что до тех пор, пока Франция еще защищалась, было какое-то подобие смысла в том, чтобы интернировать иностранцев в лагерях, все равно, были ли они за или против агрессора. Теперь же война давно окончилась; несколько дней тому назад победители приехали и забрали своих сторонников. Те, кто теперь остался у вас в лагерях, — это жертвы, которые каждый день умирают от страха, что их увезут на верную смерть. Я должен был бы просить вас за все эти жертвы — я прошу только ради одной из них. Если вы боитесь списков, укажите мою жену как убежавшую, укажите ее, в конце концов, как умершую, как самоубийцу, если хотите, — тогда с вас будет снята всякая ответственность!