Ночь
Шрифт:
Саша Репняков был тугодумом и обладал замедленной реакцией. В минуту опасности он всегда поначалу тупел, терялся, осознавая всю жалкость и беспомощность своего существа. Но через некоторое время чувство отупения сменялось слепой яростью. Тогда опасность как бы переставала быть опасностью исключительно для него самого, он сам становился опасностью для кого-то, и шансы уравнивались. Но поначалу он или ничего не предпринимал, или делал что-то не то. Вот и теперь, вместо того чтобы искать укрытие или ответить выстрелами на выстрелы, Репняков, не осознавая, сделал пару больших глотков из фляжки, завернул крышку и протянул фляжку хозяину.
— Спасибо, товарищ майор, — произнес он и только после этого испугался и выхватил из кармана пистолет.
Но уже не стреляли, а от дома слышался шум и возбужденные голоса. Потом и это стихло. Лейтенант Репняков шагнул было в ту
— Стой здесь, лейтенант. Там и без нас обойдутся.
Действительно, помощь не потребовалась, и через минуту-другую на дорожке, ведущей от крыльца к гаражу, показалась цепочка людей.
— Майор, чего вы там топчетесь? Идите сюда! — раздался неожиданно звонкий голос капитана-связиста, и лейтенанту Репнякову показалось даже, что голос этот как-то по-особому весел, словно все пули, выпущенные по капитану, продырявили ему шинель, но самому капитану не причинили ни малейшего вреда. Правда, лейтенант еще продолжал считать, что от дома стреляли именно в него, лейтенанта Репнякова, стреляли на звук его кашля, но то несомненное обстоятельство, что он не слышал ни посвиста пуль, ни их ударов во что-нибудь твердое, вызывало в нем чувство неловкости, сродни тому чувству, какое он испытывал, что родился слишком поздно и не поспел на войну. Все-таки, наверное, стреляли в капитана-связиста, поэтому и голос у него такой веселый. Или же в старшего лейтенанта из особого отдела. Или в этого… в сапера. И могли убить. Очень даже могли. А так, слава богу, все живы. И лейтенанту тоже стало радостно от сознания, что все обошлось, что история эта вот-вот кончится. И вся эта ночь — с выстрелами, опасностью, гнетущей тревогою, промозглой сыростью и еще чем-то, чего он не умел объяснить. И в душе лейтенанта Репнякова все возликовало при мысли, что все кончилось благополучно, потому что он не мог и не хотел себе представить, чтобы кто-то из офицеров лежал бы сейчас в луже крови на сыром асфальте или, что еще хуже, на мокрой траве под мокрыми же кустами, с которых непрерывно капает холодная вода.
В те секунды, что Репняков вместе с майором шел к гаражу, к темной кучке людей, он любил их всех, и даже старшего лейтенанта-особиста… И даже, хотя это, конечно, противоестественно, задержанных немцев. Впрочем, нет, любви к немцам, разумеется, не могло быть. Даже странно и смешно, что такое могло придти в голову — любить своего идейного врага, который минуту назад чуть ни убил одного из советских офицеров. Это потому нашло на него, что в это время он любил весь мир, а они, немцы, были, честью этого мира… к сожалению. Не все, конечно, а эти двое. То есть в том смысле… Впрочем, это не так важно…
Выпитый спирт делал мысли лейтенанта Репнякова легкими и разбросанными.
— Майор, — произнес озабоченно особист, когда они подошли, — включите фары у этого "опеля". А то ни черта не видно.
— А чего тут смотреть? — удивился майор. — Пойдем в дом, там и разберемся.
— Нет! — отрезал особист. — Давайте здесь!
— Здесь так здесь, — буркнул майор и потянул на себя ручку черной машины.
Дверь щелкнула и открылась, майор сел за руль, пошарил там чего-то, пощелкал. Зажегся свет в салоне машины, потом ярко вспыхнули фары, так что все прикрыли глаза рукам. Даже немцы. И только сейчас Репняков разглядел, что один из задержанных — женщина, одетая в мужские брюки и высокие сапоги, а другой — мужчина.
Особист вошел в свет фар и пошел к гаражу. Он шагал так, словно отмеривал расстояние для предстоящей дуэли, — невысокого роста, квадратный, слегка кривоногий. Он шел в свете фар — и на его ремнях, на каблуках его хромовых сапог, на пуговицах шинели поигрывали яркие блики света.
— А кто стрелял? — тихо спросил Репняков у сапера.
— Этот вот… сука, — хрипло произнес сапер, кивнув головой на немца, и провел рукой по губам. Лейтенант увидел, что губы у сапера разбиты, вздулись с одной стороны, а по щекам и подбородку размазана кровь.
— Вы ранены?
— Ничего, заживет, — ответил неохотно сапер и отвернулся.
В это время особист остановился у железных дверей гаража, повернулся лицом к свету. Он весь оказался как бы выставленным напоказ — были видны даже оспины на широком носу, пробившаяся сизая щетина на подбородке и щеках, слегка раскосые глаза, в глубине которых горели яркие точки. Репнякову он казался воплощением неумолимой и жестокой силы, о существовании которой лучше не знать и не думать.
— Kom chir! — позвал особист к себе немцев, сделав при этом резкий взмах рукой.
Немец и немка послушно, ни на секунду не замешкавшись, пошли на его зов. По
мере их приближения особист пятился в сторону, держа пистолет у живота. Было тихо, даже ветер стих, и в этой тишине отчетливо слышались шаги двух человек — одни частые: цок-цок-цок, другие размеренные и тяжеловатые: тук-тук.— Зачем это он? — спросил Репняков у сапера. — Он что… вот здесь? Прямо вот так? Но разве так можно?
— Все можно! — зло сказал сапер и стал поспешно закуривать.
Немцы дошли до дверей и остановились, а особист направился к офицерам. Он пересек свет автомобильных фар, встал рядом с Репняковым, бросил сквозь зубы:
— Ну, кто?
В это время немка медленно повернулась лицом к свету, и лейтенант Репняков с удивлением разглядел, что она одета в черную форму с белыми молниями и листочками на отворотах кителя, что над одним карманом на груди у нее орел со свастикой, а на другом кармане крест. Она стояла, запрокинув голову на высокой шее; свет бил ей прямо в лицо, и трудно было разобрать, какого цвета у нее глаза. Зато волосы — наверное, крашеные — сияли чистейшим золотом.
Немка словно сошла с картинки или экрана военного фильма. Ей не хватало только портупеи и стека. Впрочем, пилотки с черепом тоже не было. То ли она вышла без нее, то ли потеряла, когда у крыльца случилась заварушка. И все равно это была самая настоящая эсэсовка, и лейтенант Репняков с изумлением взирал на нее, не веря собственным глазам: через столько времени после войны одеть на себя эсэсовскую форму да еще решиться куда-то ехать в этой форме, хотя бы и в английской зоне. Но удивлен был не он один.
— Вот это да-а, — произнес капитан-связист. — Вырядилась-то… Вот сука немецкая.
Немного погодя повернулся и немец. Если немке на вид было лет пятьдесят, то немец выглядел значительно моложе. Повернувшись, он прислонился спиной к железной двери гаража и отвернул голову в сторону. В его позе была покорность и ничего больше. В ее — презрение и вызов. Немец даже одет был по-домашнему: в короткие, до колен, штаны, шерстяные носки-гетры в полосочку, толстую куртку, ботинки на высокой шнуровке. Возможно, он служил шофером и телохранителем у этой немки: толстая шея и широкие плечи говорили о большой физической силе этого человека.
— Во бугай, мать его, — хрипло выругался сапер и снова потрогал свои вывороченные губы.
— Да-а, если бы я его не прикладом, он бы тебе голову свернул. Это уж как пить дать, — насмешливо заметил связист.
— Ну так кто? — еще раз спросил старший лейтенант из особого отдела, ни к кому конкретно не обращаясь.
Никто не откликнулся на его вопрос, а лейтенант Репняков непроизвольно сделал полшага назад, за спину особиста и оттуда продолжал разглядывать немцев.
У железной двери гаража стояли два человека, странных и непонятных, из какого-то другого мира, мира несуществующего, выдуманного неизвестно кем и для чего. Но то что сейчас должно было произойти, представлялось еще более невероятным, похожим на розыгрыш, злую, жестокую шутку, в какие шутят иногда дети, не вполне отдающие отчет в своих действиях и последствиях, к которым эти действия могут привести. Лейтенант Репняков мог даже поклясться, что нечто подобное в его жизни уже случалось, даже ни раз, или, точнее говоря, он ни раз оказывался перед чертой, за которой начиналось что-то ужасное и непоправимое. Ну да, это всегда случалось в драках, когда ярость достигала предела и готова была перехлестнуть этот предел, но всякий раз утихала, коснувшись этого предела и увидев весь ужас непоправимого, невозможности возврата к прошлому, к настоящему, стоит лишь перешагнуть этот предел. В драках его школьных лет всегда негласно действовал закон: до первой крови из разбитого носа — и еще: лежачего не бьют. Здесь кровь уже была и немцы были лежачими. Они все подошли к черте, коснулись ее, дальше было нельзя, не по правилам.
— Ну так что, нет смелых? — в третий раз спросил особист и презрительно покхекал. — Значит, кишка тонка у товарищей офицеров? А туда же: мы воева-а-али…
Почему-то при этих словах лейтенанту Репнякову захотелось превратиться в невидимку. Он стоял на полшага сзади особиста, стоял тихо-тихо, сдерживая дыхание, боясь пошевелиться. Он был почти уверен, что тот сейчас обернется, увидит его и прикажет… прикажет перешагнуть черту.
Немцы все так же жались к железным дверям гаража; майор-танкист сидел в "опеле"; капитан-связист чуть в стороне сосредоточенно курил папиросу, и весь облик его говорил, что он плевал на все это, что его дело — стоять вот на этом самом месте, возле клумбы с вкопанными в нее горшочками с какими-то неизвестными цветами, стоять возле этой клумбы — и больше нечего.