Ночной поезд на Лиссабон
Шрифт:
Шаль поползла на затылок, и под ней показались седые волосы с отдельными прядями, напоминавшими о былой черноте. Адриана ухватила сползающий платок, смущенно натянула на затылок, на мгновение затаила дыхание и вдруг, упрямо тряхнув головой, решительно сдернула его. На долю секунды их взгляды скрестились. «Да, вот такой я стала старухой», — казалось, говорил ее взгляд. Она как-то разом осела, опустила голову — одна прядь выбилась на глаза — и неуверенно сложила руки с набухшими венами в подоле, поверх платка.
Грегориус показал на томик Праду, который положил на стол.
— Это все, что написал Амадеу?
Простые слова подействовали как чудо. Вся усталость, накопленная под бременем лет, мигом улетучилась, Адриана выпрямилась, подняла голову, пригладила обеими руками волосы и гордо посмотрела ему прямо в глаза. Впервые на ее лице промелькнуло
— Venha, Senhor [33] .
33
Идемте, сеньор (порт.).
Ничего властного не осталось в ее голосе, он больше не звучал как приказ или вызов, скорее как обещание, что вот сейчас ему покажут что-то заветное, приоткроют завесу над тайной; и в порыве внезапно возникшей близости, в атмосфере сообщничества она так естественно забыла, что он не говорит по-португальски.
Она провела его по просторному коридору к другой лестнице, ведущей на верхний этаж, и, чуть задыхаясь, начала взбираться по ступеням. Перед одной из двух дверей она остановилась. Можно было бы подумать, что она просто переводит дух, но позже, восстанавливая в памяти эти картины, Грегориус пришел к убеждению, что это была минута колебания, минута сомнения, стоит ли пускать чужака в святая святых. Наконец, она нажала на ручку, осторожно, как в палату больного; и опасливость, с которой она вначале приоткрыла дверь на щелку и только потом толкнула ее дальше, создавала впечатление, что, поднимаясь по лестнице, она преодолела больше тридцати лет, и теперь входила в комнату, ожидая застать там Амадеу, пишущим, размышляющим, а может быть, и спящим.
Где-то в глубине сознания у Грегориуса промелькнула смутная мысль, что эта женщина балансирует на тонкой грани между настоящим и прошлым, которое для нее, может быть, куда реальнее сегодняшнего дня; и что достаточно малейшего толчка, даже легкого дуновения — и она безвозвратно сорвется в пропасть минувших лет, исчезая вслед за братом.
В той комнате, куда они ступили, время действительно остановилось. Это было аскетично обустроенное помещение. В его дальнем конце, у окна, торцом к стене большой письменный стол и стул; в другом углу кровать с небольшим ковром перед ней, напоминавшим скорее коврик для молитвы; ближе к центру кресло и торшер, подле них на голом полу в беспорядке наваленные книги. И больше ничего. Все помещение было ракой, алтарем памяти усопшего Амадеу Инасио ди Алмейда Праду, врача, бойца Сопротивления и золотых слов мастера. Здесь стояла холодная соборная тишина, наполненная лишь безмолвным шелестом замороженного времени.
Грегориус остановился в дверях. Это было не то помещение, куда может запросто войти посторонний. Адриана и та передвигалась между немногими вещами иначе, чем люди обычно двигаются. Не то, чтобы она ходила на цыпочках или в ее походке было что-то наигранное. Только эти вкрадчивые шаги напоминали о чем-то эфемерном, существующем вне времени и пространства. То же можно было сказать и о руках, которыми она нежно, почти не касаясь, проводила по мебели. Сначала по округлому сиденью и изогнутой спинке стула, по стилю подходившего к мебели в салоне. Он был небрежно отодвинут, будто кто-то в спешке встал из-за стола. Грегориус ожидал, что Адриана поставит его на место, и только когда она ласково обвела все изгибы, ничего не тронув, он понял: стул стоял именно так, как Амадеу тридцать лет и два месяца назад оставил его. И никто не смел изменить это положение; любое вмешательство было бы прометеевой самонадеянностью, что человек может лишить вечность незыблемости или отменить законы природы.
То же, что и со стулом, она проделала со всеми предметами на письменном столе. Там стояла наклонная конторка для чтения и письма. На ней под фантастическим углом лежала толстенная книга, раскрытая посередине, перед ней — стопка листов. Верхний, как смог определить напряженный взгляд Грегориуса, был исписан лишь сверху. Тыльной стороной ладони Адриана погладила дерево стола и коснулась чашки голубоватого фарфора, стоявшей на медно-красном подносе возле сахарницы и пепельницы, полной окурков. Неужели этим предметам столько же лет? Кофейная гуща тридцатилетней давности? Пепел, которому больше четверти века? Чернила на кончике
открытой перьевой ручки должны бы за это время рассыпаться в прах или обратиться в черные спекшиеся комочки. А лампочка в изящной настольной лампе с изумрудным абажуром — она до сих пор горит?Что-то еще смущало Грегориуса, но должно было пройти время, прежде чем он понял, что: нигде не было ни пылинки. Он прикрыл глаза. Теперь Адриана скользила по воздуху, как бесплотный дух с расплывчатыми очертаниями. Не этот ли дух стирал здесь пыль одиннадцать тысяч дней подряд? И за этим занятием поседел?
Когда Грегориус снова поднял веки, Адриана стояла возле нагромождения книг на полу, которое выглядело так, словно каждую минуту могло обрушиться. Она уперлась взглядом в толстую солидную книгу, лежавшую наверху, на обложке которой был изображен человеческий мозг.
— O c'erebro, sempre o c'erebro [34] , — тихо произнесла она. — Porqu^e n~ao disseste nada [35] ?
Теперь в ее голосе слышался гнев, умерившийся гнев, смиренный временем и молчанием брата на протяжении десятилетий. «Он ничего не сказал ей о своей аневризме, — думал Грегориус, — ничего о своих страхах и ощущении близкого конца. Она узнала об этом постфактум, из его записей. И, несмотря на свой траур, пришла в ярость оттого, что он лишил ее интимности этого знания».
34
Мозг, все время мозг (порт.).
35
Почему ты ничего не сказал? (порт.).
Между тем Адриана подняла отрешенный взгляд и остановила его на Грегориусе, словно впервые заметила гостя. С неимоверным усилием, отражавшимся на ее лице, она медленно возвращалась в настоящее.
— Ах да, что ж вы там встали? Пройдите, — сказала она на французском и твердым шагом, ничем не напоминавшим предыдущие, проследовала к письменному столу и выдвинула два ящика. В них оказались толстые картонные папки с кипами листов, крест-накрест перевязанные красными ленточками.
— Все началось после смерти Фатимы. «Это спасает меня от душевного паралича, — говорил он, а через несколько недель вдруг сказал: — И почему я не понял этого раньше? Надо писать! Только так можно постичь, кто ты есть. Не говоря уж о том, что без этого никогда не узнаешь, кем ты неявляешься!» Никто не должен был видеть его записей, даже я. Он запирал их на ключ и носил ключ с собой. Он… он мог быть таким недоверчивым…
Она задвинула ящики.
— Мне надо остаться одной, — сказала резко, почти враждебно.
Спускаясь по лестнице, она больше не промолвила ни слова. Отомкнув входную дверь, Адриана застыла, молчаливая, колючая, чопорная — не та женщина, который подашь на прощание руку.
— Au revoir et merci [36] , — замешкавшись, вымолвил Грегориус.
— Как ваше имя?
Вопрос прозвучал на повышенных тонах и больше походил на окрик, что снова заставило Грегориуса вспомнить о предостережении Котиньо.
36
Прощайте и спасибо (франц.).
— Грегориус.
— Грегориуш, — неуверенно повторила она. — Где вы живете?
Он назвал отель. Не произнеся и слова на прощание, она закрыла за ним дверь и повернула ключ.
В Тежу отражались облака. Они на всем скаку гнались за солнечными пятнами на поверхности воды, накрывали их, проглатывали свет и выплевывали в другом, прежде затененном месте. Грегориус снял очки и прикрыл лицо ладонями. Лихорадочная смена ослепительной яркости и беспросветной тьмы, адскими муками пытавшая его через новые стекла, отступила. Честно сказать, проснувшись в отеле после непродолжительного и беспокойного дневного сна, он снова попробовал надеть старые очки. Однако теперь они показались тяжким грузом на переносице, как будто он был приговорен пожизненно нести их бремя.