Ночные псы
Шрифт:
Ничего не изменилось. Просто шел человек по вечерней улице, что-то подумал, натянул «уши» смешной своей шапки, чтобы стало теплее, повернул за угол дома и растворился, исчез. Так исчезаем все мы, только об этом не знаем, потому что не смотрим на себя со стороны.
А вот в квартире своей – на последнем этаже скромной панельной пятиэтажки – Матвей Иванович, наоборот, появился. Квартира была однокомнатной, но довольно просторной – сложно сказать, сколько астрономических лет пришлось бы работать Матвею Ивановичу в архиве, чтобы заработать на эту квартиру, сколько жизней прожить – со счету собьешься. Но Матвею Ивановичу повезло, что у него были родители, и относительно недавно, а для истории так вообще все равно что вчера, был Советский союз. Совмещение этих фактов и благодарил Матвей Иванович в мыслях всякий раз, когда случайно узнавал о ценах на жилье. Суммы забывались сразу же, потому что не казались ему реальными, он не оперировал этими суммами в реальной жизни, как не оперировал суммами, за которые приобретаются острова. А потому цена квартирки и стоимость острова где-нибудь в Тихом Океане были для него величинами одинаковыми. «Равноудаленными», –
Лампа в прихожей, которую включил, зайдя в квартиру, озябший Матвей Иванович, светила ярче – но это был свет, чтобы выжить, а там, в журналах, был свет, чтобы жить. Он поводил носом, наслаждаясь приятным запахом озона – простые радости были доступны Матвею Ивановичу, и тем они были радостнее, чем меньше рядом находилось людей. Настоящее и единственное наслаждение он испытывал только здесь, дома, заперев дверь.
Матвей Иванович не был чужд обыкновенным представлениям о том, что должно быть у человека, чтобы чувствовать себя счастливым. Ценности общества были просты и понятны, в отличие от ценностей, которые искали неведомые ему авторы тех же журналов. Там счастье если и появлялось ненадолго, то все равно лишь затем, чтобы ускользнуть от человека. И даже если схватил его за хвост – оно в последний момент обязательно выпорхнет, как птица, или выскользнет, как ящерица, чтобы потом явиться человеку вновь еще в тысячах других обликов, и можно всю жизнь потратить даже не на поиск такого счастья, а просто на понимание того, какое оно вообще – да так ничего и не понять. А тут все просто: хорошая квартира, хорошая машина, хорошая одежда, хорошая еда. Ценности если не всегда достижимые, так хотя бы понятные. И противопоставлять себя им, как многие в тех журналах, бьющие себя в грудь, кричащие что-то ему со страниц, Матвей Иванович был не дурак. Да и вообще: зачем кричать? Ведь страницы все одинаковые, кричи – не кричи. И, признаться, журналы-то ему нравились всё больше из-за самих страниц, а не из-за криков: приятно подержать в руках, полистать, во что-то вдуматься, от чего-то откреститься, но главное-то, главное – забыться. И отложить, постепенно переходя из журнального забытья в постельное – погружаясь в сон, и пусть себе орут дальше, упершись в тяжелую стену страниц, покрытых черными буквами, и пусть перекрикивают буквы друг друга, все это уже не волновало Матвея Ивановича: он прочитал, он ознакомился. Он забылся. Многие пьют водку, Матвей Иванович не пил вообще. «Не всем дано», – отвечал он на редкие предложения.
Так отвечал он и себе, когда в вынужденных промежутках между одним забытьем и другим – в перерывах на работе, например, вспоминал, что из этих человеческих ценностей у него есть только квартирка, да и то лишь потому, что родителям не понравилось жить в Городе, где есть метро, – и они уехали туда, где нет ничего. Временами его звали в гости, но зачем ехать туда, где ничего нет? Потом перестали. Они и выписывали когда-то давно журналы – которых было меньше, чем сейчас, но те, старые, были основательнее, читали их важно и даже обсуждали за столом. Правда, родители относились к журналам без должного трепета: выписывали все – по крайней мере, в их кругу – ну что же, и они выписывали. Могли «пропустить» целый номер, отправить в мусоропровод непрочитанным. А он, ребенок, ходил вокруг журналов, часами листал их и мечтал… мечтал, что когда-нибудь попадет в них, когда-нибудь и его фамилия… жизнь… мысли… это было невероятно, от этого захватывало дух. Нет, ему было мало стать автором – он хотел переселиться туда, в журнал, жить там. Он хватал родителей за руки, когда те несли журналы на помойку, и громко кричал:
– Нельзя, нельзя!
Это потом он узнал о квартирах, машинах, хорошей еде. Тогда же, когда узнал о женщине, – и, видимо, от нее. Сейчас, в своем нынешнем возрасте, Матвей Иванович уже ничего не кричал. Он старался жить тихо: ведь чтение журналов любит тишину. Он не считал себя неудачником, не считал себя обделенным – но просто однажды признал, что у него чего-то, конечно, не будет. Ну и ничего страшного, жить можно. Жить можно – нет, скорее, жить нужно. Жить – это такая обязанность, считал Матвей Иванович и думал про себя, что с этой обязанностью справляется. Хотя будь его воля, он бы только сидел и читал – не от лени, а от мерцавшего где-то глубоко внутри осознания, что настоящая жизнь есть именно это плавное течение информации по невидимой тонкой нити, соединяющей лежащий на столе журнал (набитый приключениями, любовью, войнами – все это наполнялось смыслом для него и обретало интерес, лишь становясь словами, преобразившись в текст) с его глазами – нет, непосредственно, через глаза с ним самим. А кто он, что он? – этими вопросами Матвей Иванович задавался, только когда уходил в особое особенному забытье – оно было сильнее журналов, если что-то сильнее вообще могло быть.
Ведь там, в этой шкале, которую он выучил, был еще пятый элемент – для общества очень важный. Хорошая личная жизнь, семья. Сложившаяся, состоявшаяся. Матвей Иванович долго смотрел в окно, грея чайник. Рядом стоял электрический, но он любил обычный, неторопливый, на медленном огне.
«Все должно быть медленно, – думал Матвей Иванович, глядя на снежинки за окном. – Медленно и тихо». Так же – медленно и размеренно —работал и его мозг, и ничто, даже экстренная ситуация вроде пожара или потопа, не смогла бы заставить его двигаться быстрее. Ему часто казалось, что мозг покрыт воском или какой-то надежной пленкой, что он герметично запакован, и, может быть, ему душно, он еле дышит. Но работает, успокаивался Матвей Иванович. Мыслю – значит существую, – проговаривал он на пустой кухне.
Он прошел в комнату, выдвинул стул, поставил чашку с горячим чаем и открыл ящичек письменного стола. Достал тетрадь, вырвал страницы посередине, взял шариковую ручку и закрыл глаза. Нужно было настроиться – ведь предстояло говорить.
Разговоры вообще казались любителю толстых журналов пустым занятием. Жизнь научила (пусть он и не любил это слово, не считая,
что жизнь учит) Матвея Ивановича, что разговоры никогда ни к чему не приводят, они – лишь сотрясание воздуха. Так не проще ли обойтись без них, не вырывать человека всякий раз из собственных мыслей или просто спокойствия. Зная эту особенность, даже начальник его на работе, Виктор, предпочитал беспокоить Матвея Ивановича только по сверхважным делам, а потому как таких дел в большинстве случаев не находилось, Матвей Иванович мог неделями обходиться молчанием, погруженный в свою медленную и монотонную работу.Писать Матвей Иванович тоже не любил, считая это тем же разговором: слова давались ему тяжело. Но что-то всякий раз заставляло его проделывать усилия, переламывать, заставлять себя и, усевшись за письменный стол, тянуть руку не к очередному журналу, а к тетрадке. Он подолгу сидел, теребя ручку, над вырванным листом, словно пытался увидеть в нем не линейки с клетками, а новые вселенные, далекие миры или какую-нибудь параллельную реальность. Но реальности там не было, а были только клетки – до тех самых пор, пока Матвей Иванович не выводил старательно первую букву. Такая привычка осталась у него со школьных лет – выводить, вырисовывать первые слова на листе, словно боясь надругаться над его чистотой неаккуратными, грязными буквами. И лишь затем, в процессе письма забывал об этом, сбивался на корявый грубый почерк.
Компьютера у него не было, и Интернетом он не пользовался никогда – Матвей Иванович не доверял всему новому. Он даже из журналов предпочитал «Юность» и недолюбливал «Новый мир» – его страшило второе название и успокаивало, обволакивало первое. Была еще «Новая Юность», но ту он вообще не знал, как воспринимать. Вроде и спокойно, но в то же время как-то тревожно.
Вспомнив что-то важное, Матвей Иванович встал из-за стола и подошел к мебельной стенке. Вообще же, вся мебель в квартире была «родом из восьмидесятых», оставшаяся от родителей, о покупке новой хозяин не помышлял – просто в голову не приходило. Открыв стеклянную дверцу, он протянул руку к коробке, снял пыльную крышку и достал несколько карточек – так и стоял несколько минут, перебирая их и вздыхая – затем взгляд остановился на одной и даже на мгновенье потеплел, губы Матвея Ивановича дернулись, словно готовясь разойтись в улыбке. Но тут он словно передумал, «погасил» случайный импульс, пущенный мозгом. Матвей Иванович вернулся за стол и повертел карточку в руках, рассматривая изображение. Еловые ветки на синем фоне, на ветках – разных размеров и форм снежинки. Те, что помельче, – простые, как буква Ж, дополненная еще одной, поперечной, линией, более крупные уже тщательно отрисованы, узорные, морозные, симметричные, как на замерзшем окне троллейбуса, в котором он ехал сегодня. Они складывались в причудливые комбинации, создавая впечатление искрящего, кружащегося снега. А на ветках сидели птички с черными носами-клювами, глазами-бусинками и круглыми пузиками – красным, оранжевым, желтым. Нарядные, праздничные птицы – скворцы, наверное, думал Матвей Иванович, или снегири – он не отличал их, к своему стыду… нет, к своему безразличию. Только одна единственная птичка – ласточка – не сидела на елке, а летела над ней куда-то вдаль, ухватив маленьким клювом огромную, больше нее размером, ледяную снежинку. Украшала изображение витиеватая надпись в нижнем углу: «С Новым годом!» Это была простая советская открытка. Повернув ее, Матвей Иванович обнаружил то, что ожидал: пустые строчки для адреса, прямоугольник под марку, смешная цена в копейках. Он взял ручку и, крепко зажав ее пальцами, быстро, но старательно вывел на чистой поверхности открытки, поперек линий: «Тебе». Затем отложил ручку и стал рассматривать результат своего труда, временами с силой жмурясь, как от боли. Убедившись – или мысленно убедив себя – в чем-то, он откинулся на стуле и снова открыл нижний ящик стола, извлек конверт – современный, практически без опознавательных знаков, вложил подписанную открытку и отодвинул конверт в сторону, на дальний угол стола.
Теперь ничего не мешало приняться за письмо или, как считал в этот момент сам Матвей Иванович, за разговор. Впрочем, нет, кое–что все-таки мешало – происходило это всякий раз, когда он брал ручку и чистый лист, но так и не научился справляться с этим мерзким ощущением немедленно, тут же, хотя знал, что все равно преодолеет его: перед самым началом письма. Перед первой строчкой наваливалось жуткое ощущение того, что занятие, которому он собрался посвятить ближайшие минуты – глупое, бессмысленное, а то и просто ненормальное. «Ведь так не должно происходить, – вертелось в голове – Почему я все это делаю? Почему я живу так?» Это ощущение было почти физическим – Матвею Ивановичу казалось, что его придавит сейчас, словно камнем, и уж после этого – что бы там ни произошло, но он точно не напишет ни строчки, не скажет ни слова. Матвей Иванович понимал, что есть только один способ не оказаться раздавленным, смятым, уничтоженным – немедленно начать писать.
«Сердечная!
Вот наступили новогодние дни, потому пишу. Никак не могу не вспомнить тебя в эти дни. Да и, в общем, я ж тебя и никогда не забываю.
Надеюсь, тебе понравится моя открытка, придется по душе – когда были мы, были только такие, помнишь? Мне нравятся те открытки, там зайчики и белочки протягивают друг другу корзинки, наполненные конфетами, и все улыбаются, и рядом снеговик с таким большим солидным носом-морковкой и нелепым ведром на голове. Он приглашает в новогоднее путешествие – куда-то кататься, ехать, веселиться, наверное, кидаться снежками друг в друга – смешно, да? Снеговик, и вдруг снежками! – и есть конфеты, и водить хоровод вокруг елки – обязательно живой, в лесу, и наряженной. И ежик тут с большим яблоком на спине, птички разные – вся большая компания. Новый год!
Как люблю их всех! Когда смотрю, сжимает сердце – разве может такое быть сейчас, когда взрывают троллейбусы, режут водителей на перекрестках за то, что не уступил дорогу, бомбят целые города. Потому и нет белок с ежиками, они попрятались все. Все остались там. И я остался там, и мы.
В детстве у меня была большая елка, до небес, с огромной звездой на вершине. Сияла звезда, сияла жизнь. Сейчас даже нет елки – и зачем она мне? В пустом доме будет глупо, если я примусь наряжать. Нет, никакой елки. Потому что и Нового года-то никакого нет, а как хочется иногда. Бывает, что очень хочется… Особенно так в этот год, раньше привычней было.