Ночью на белых конях
Шрифт:
— Я думала, ты не приедешь, мышонок, — еле слышно проговорила Криста. — Что тебе что-нибудь помешает.
— Как это я мог не приехать? — удивился Сашо.
Она поняла. Она взяла его руку и приложила к своей холодной щеке. Потом поцеловала эту сильную мужскую ладонь и заплакала, счастливая и успокоенная. Она плакала и все прижимала к щеке его руку, обливая ее горячими слезами. Он молчал, растроганный, где-то в глубине души уже сознавая, что эти слезы — безмолвный, вынесенный ему приговор. Окончательный приговор. Наверняка справедливый и предопределенный заранее. Быть может, прекрасный и даже приятный приговор, против которого не было никакого желания протестовать. И все же — приговор.
13
Все
Случилось что-то очень важное, ребенка больше не было. В любом случае это означало конец чего-то. Или начало чего-то, может быть, совершенно непредвиденного. Но что бы это ни было, он чувствовал, что еще не готов его принять.
А вчерашний день был таким счастливым и спокойным. Он просто видел, как Мария подходит к нему с грибами в руках, страшно гордая и счастливая своей находкой. Потом они сидели в редкой тени калинового куста, осыпавшего крутой берег мертвыми белыми цветами. Видел все как на ладони — заводь, молодые тополя, квадраты рыбопитомника у другого берега. Какой прекрасный, бесконечный, разомлевший от жары день. Казалось, он так и остался сидеть там, на берегу, и вода, пришедшая с гор, омывает его запыленные, усталые ноги. Так и хотелось задремать, уснуть навсегда под журчанье реки. Остаться неизменным в вечности. Конечно, тогда у калины никогда не созреют ее мелкие ягоды, не нальются алые грозди. Но зато день, его день останется бесконечным. Не будет никакого заката, никакого завтра. Он боялся каждого нового дня, каждого шага в неведомое. Любая перемена казалась ему ужасной.
Зазвенел телефон, он вздрогнул и вышел в холл. Академик возненавидел эту черную трубку, сделанную так, чтобы держать ее было как можно удобней и легче. Почему это люди так по-глупому стремятся обставить как можно удобней каждую плохую весть, каждое несчастье, даже каждую смерть — электрический стул, роскошные подземные убежища. Все равно — дурная весть не станет от этого лучше, смерть — милосерднее. В мембране загудел хрипловатый мужской голос, и академик облегченно перевел дух.
— Профессор, это я, Трифон. Звоню из автомата.
Трифон был его старый, ушедший на пенсию шофер. Сейчас он приехал за ним на институтской машине.
— Хорошо, Трифон, но не рановато ли ты явился?
— Раньше — вернее… Газетку пока почитаю…
Это верно, пока Трифон прочтет газету, может наступить утро. Хотя читал он только «Вечерни новини», да и там — одни лишь объявления, от первого до последнего. И особенно внимательно — объявления о купле-продаже. Над каждым из них Трифон размышлял подолгу и с удовольствием, словно бы одинаково был готов купить и магнитофон, и рояль, и детскую коляску.
— Как твои почки? — на всякий случай спросил Урумов.
— Какие почки? А, мои, болят понемножку.
Сегодня утром Трифон пожаловался на почечный приступ, случившийся с ним в воскресенье. Потому, мол, и не пришел. Урумову стало ясно, что старик соврал. Ничего — прекрасная, благословенная ложь. Наверное, просто выпил лишнего накануне. Да и кто мог утром разбудить этого несчастного одинокого вдовца. Невестка никогда не утруждала себя надобными обязанностями, хотя и жила бесплатно в его квартире, построенной за счет бесчисленных мелких шоферских ухищрений. Да и к чему его будить, чтоб только кашлял да харкал в уборной.
— Ладно, стой, пока не выйду, — сказал Урумов.
— Буду стоять, как пришитый! — с усердием пообещал Трифон.
Урумов положил трубку
и опять вернулся к окну. Вид недалеких гор всегда действовал на него успокаивающе, помогал забывать о времени. Но сегодня это не слишком получалось. Ему очень хотелось думать о погибших белых мышах, хотелось тревожиться из-за них, а сил не было. Сегодня все, что относилось к завтрашнему дню, его не интересовало.Он не знал, что уже приговорен. Собственно, каждый человек приговорен, но. у его смерти было определенное имя. Урумов встретил ее более сорока лет назад, не увидев и не распознав ее. Встретил в том самом «Альказаре» с его русскими балалайками и певичками, с его замызганным бархатом, бумажными фонариками и гирляндами, маскирующими закопченный потолок; встретил в тот самый день, когда заглянул туда, чтобы наскоро поужинать, — у нее на глазах, у нее в глазах, в ней самой; встретил за столом в рубиновых отблесках вина, в платье, имитирующем змеиную кожу, и — с ядом. Ядом, который он выпил в бокале шампанского. Кто из людей знает, когда он, в сущности, видит ее впервые, — так много у нее лиц и такими повинными кажутся ее страшные преображения.
Самое главное сейчас не думать и спокойно ждать. Но это страшное ожидание раздирало его нервы, омрачало долгие солнечные дни. Все утро Урумов провел в каком-то грустном забытьи. Он не хотел думать о завтрашнем дне, хотя с радостью вспоминал о вчерашнем. Почему? Он прекрасно знал — то, что связывает человека с прошлым, ничем не отличается от того, что связывает его с будущим. Обе эти связи одинаково крепки и надежны и — самое главное — одинаково реальны. Одни лишь слепцы верят в то, что только сегодняшний день — настоящий. Надо успокоиться и расслабиться. И Урумов действительно расслабился, его вновь охватила сонливая нежность, которая не покидала его все последние дни; ощущение прикоснувшихся к лицу кончиков пальцев, бессонные рассветы, когда восходит зеленоватая звезда. Нет, не белая, рожденная из морской пены, а его собственная — на бледно-алом фоне неба.
Когда часы пробили половину восьмого, Урумов сел за стол. Но напрасно он листал бюллетени, тоненькие брошюрки на рисовой бумаге, известия. Он попросту ничего не видел — ни слов, ни даже букв. Наступали самые трудные минуты, они тащились медленно и ползком, совсем как сороконожки, несмотря на многочисленные, изо всех сил работающие лапки. Она должна была прийти в половине восьмого, причем обычно опаздывала всего на несколько минут, не больше. Сейчас прошло уже десять, а ее все не было. Внезапно его охватила безумная мальчишеская паника — а если с пей что-нибудь случилось? Вдруг кто-нибудь сообщил ей о Кристе, и она вне себя помчалась в Карлово? Но, подумав, он понял, что это вряд ли возможно. Женщина с таким воспитанием не могла уехать, не поставив его в известность. Мария уважала его гораздо больше, чем ему бы хотелось, — ведь уважение прежде всего означает некую дистанцию.
Мария пришла без четверти восемь. И сразу же кабинет словно озарился, все стало необыкновенно простым и легким. Одета она была очень хорошо, но показалась ему немного задумчивой и печальной. Впрочем, что ж тут такого, к настоящей радости человек всегда идет с некоторой печалью. Если не почему другому, то хотя бы из страха, что может ее потерять. Она села в кресло, стоявшее подальше, и улыбнулась.
— Знаете, мы вчера так мало ходили, а я чувствую себя совсем разбитой.
— Неужели? — удивился он. — А я ничего!
— Вот видите! — обрадовалась Мария, словно хотела услышать именно это.
— А у вас это, конечно, не от ходьбы, а потому что вы полчаса простояли в очереди.
Она засмеялась, на этот раз совсем непринужденно.
— Да, но зато котлеты были такие вкусные. Я и сегодня о них вспоминала. И до сих пор чувствую себя сытой, честное слово.
— Надеюсь, вы не ужинали? — подозрительно спросил он.
— Как можно, вы же меня пригласили на ужин.
— А вдруг вы забыли.
Она взглянула на него как-то особенно.