Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А вам можно?

— Мне все можно.

Я взял с тумбочки чистую и глаженую полосатую пижаму.

— Выведешь меня. Больная старость опирается на трепещущую юность, — приговаривал я, надевая больничную форменку, — смычка прошлого с будущим, порока с добродетелью, седины в бороду с бесом в ребро, — все приговаривал я, и Андрей улыбался, понимал, что я готов к разговору.

Мы прошли в столовую. Нет, все-таки столовая — это слишком громко сказано. Мы прошли именно в то место, где принимают пищу.

Это обычный коридор отделения, но между уборной и телевизором есть некоторое расширение, что-то вроде зоба или мешочка, и вот в этом зобе или мешочке

стоят столы, за которыми больные и кормятся. Вечерами здесь же смотрят телик, играют в домино, принимают гостей, словом, здесь-то и протекает светская жизнь отделения.

Мы сели за стол. Посетителей покуда не было, и нам никто не мешал.

— Итак, к делу, — призвал я. — Только скажи мне, Андрюша, ты рукопись уже снес?

— Да.

— А почему такая спешка?

— Мне редактор посоветовала. Завотделом прозы через неделю уходит в отпуск. А потом его не будет еще два месяца — уже отпуск творческий. А когда вернется, накопится много работы, будет не до меня. И редактор советовала принести рукопись сейчас, она попросит прочесть ее до отпуска. Полгода экономии.

Что было приятно? Андрей не был смущен, не юлил. Да, это несомненная правда — он сделал так, как советовала редактор. Андрюше и в голову не приходило, что я могу обидеться — чтоб сэкономить время, можно пренебречь мнением учителя. Но я мгновенно погасил обиду — иные времена, иные песни. Иные песни, иное молодое поколение. Иное молодое поколение, иное отношение к ценностям. И в шкале этих ценностей успех в работе, возможно, стоит выше дружбы. И в этом случае человека упрекать глупо.

— Значит, к делу. Мне повесть не понравилась.

— Вам было скучно? — как-то деловито спросил Андрей.

Может, я и неправ, но эту деловитость я понял так: я — читатель и имею право на свое мнение, но это будет мнение одного человека. Андрей же рассчитывает на многих.

— Да, мне было скучно. Я не понимаю, Андрюша, зачем ты это сделал?

— А что я такое сделал, Всеволод Сергеевич? — удивился Андрей.

— Зачем ты выпрямил героя? Зачем ты его сделал рыцарем без страха и упрека? Чтоб на свете одним прямолинейным человеком стало больше?

— «Она всего нужнее людям, но сложное понятней им», — процитировал Андрей. «Она», мы понимаем, простота. — Нужна была простота.

— Но зачем же при этом выкидывать лучшие куски? Я не стал бы упрекать тебя, если б не видел, что ты можешь писать нешаблонно. Но когда положительный знак переводится в отрицательный, согласись, это удивляет.

— А я поставил перед собой цель не навязывать читателю свое мнение. В последнем варианте я сух, но это умышленная сухость. Я поставляю только факты, а уж дело читателя разбираться в них.

— Но ведь искушенному читателю ты не сообщаешь о декабризме ничего нового, а неискушенного оттолкнешь сухостью. Что ты сделал с характером героя? Каховский был человек неуправляемый, а у тебя он волевой, целеустремленный логик. А почему, собственно?

Моя суровость была для Андрея непривычна, но он не растерялся, не обиделся, нет, он убеждал меня, неожиданно прибегнув к пафосу:

— А потому, Всеволод Сергеевич, что я думал об исторической справедливости. Разве это правильно — рассматривать человека, погибшего за то, чтоб помочь своему народу сбросить оковы рабства, чуть ли не убийцей-истериком? Это несправедливо. Погиб за правое дело. Его порывы были чисты. Ближайшие люди, с кем он шел на смерть, отвернулись от него. И я хотел восстановить историческую справедливость. Даже и слова вспоминал: «Конечно, вы свежебриты и вкус вам не изменял.

Но были ли вы убиты за родину наповал?»

— Твоя точка зрения мне ясна, Андрюша. Я ее не разделяю, потому что по-прежнему считаю — дороже всего правда.

— Но одно другому не противоречит. Историческая справедливость — это правда, проверенная временем.

— Значит, что же нас рассудит?

— Я не знаю.

— Вот и я не знаю. Не редакция же?

— А почему не редакция?

— Хорошо. Хотя и редакция для меня не судья.

Мог ли я спрашивать о том, были ли у него лукавые намерения — имею в виду непременное печатание — нет, не мог спросить. А не спросив, я не мог обвинять его в лукавстве, в торговом счете. Он взял высокий уровень — историческая справедливость, сбросить оковы рабства, за родину наповал. Снизить этот уровень до рассуждения о негоциантском расчете было бы равно тому, что человеку, рассуждающему о неразгаданных тайнах бытия, сходу рассказать анекдот о неверной жене, о Вано или каком-нибудь Петьке.

Тем более, что ничего я уже не мог изменить — рукопись сдана. И мне, как, впрочем, и Андрею, оставалось одно — ждать.

Вечером я объявил Наде о своем эксперименте и просил, чтоб она не носила еду. Уверенная, что я долго не выдержу, она весело согласилась.

22

И потянулся мой больничный быт, столь однообразный, что потом эти три недели представлялись мне одним днем, который через равные промежутки перебивается сном.

Ну как же, крупный экспериментатор, я говорил себе, что надо знать все. Я вожу больных в это отделение, как они себя здесь чувствуют?

И должен сказать честно и прямо — неплохо чувствуют. Что, признаться надо, обрадовало меня.

Да, напряженка с сестрами и санитарками, да, быт не вполне ухоженный, и все-таки больные любят это отделение.

Все дело не в быте и не в кормежке, а в двух немолодых женщинах, которые ведут всех больных. Когда я пришел на «Скорую», они уже были здесь. Вся жизнь, в сущности, в этих вот стенах. И говоря о них, я не могу не впасть в пафос, и я хочу признаться в любви к ним. Из двухсот врачей нашей больницы я насчитал семь или восемь человек, которых уважают безоговорочно и у которых хотел бы лечиться в случае болезни — я бы им верил безоглядно. Ими держится не только отделение, но и вся больница.

Они тащат это отделение десятки лет, иной раз и всплакнут на судьбу, что вот умаялись и что домашних своих почти и не видят, но предложи им работу поспокойнее, непременно откажутся. Ими как раз и держится медицина. Было бы удивительно, если б горожане не платили им любовью.

Да, простите великодушно мой пафос — возраст, замкнутость клана, иной раз тянет на слезу.

Значит, три недели слились для меня как бы в один день.

Если сон перебивает день, то разнообразит долгий день кормежка. Да, кормежки и есть те опорные столбы, на которых день покоится.

Ах, этот легкий шепоток, переходящий во взрыв радости — мальчики пошли за едой. Всегда есть два-три сравнительно здоровых паренька, которые помогают делать тяжелую работу — принести кислородный баллон или ведра с едой, снести в морг отмаявшегося бедолажку.

И вот старенькая тетя Маня стряхивает со столов крошки, оставшиеся от завтрака, и она же объявляет полную мобилизацию всех наличных ресурсов.

Еду разносят и раздают все — постовые и процедурные сестры, и санитарки, и больные, которые почище.

Поделиться с друзьями: