Нора (сборник)
Шрифт:
Смолкли наконец аплодисменты, в микрофоне задребезжал голос старейшины, ректора университета, и выяснилось, что казенная часть мероприятия будет недолгой, без гимна, без избрания почетного президиума во главе с товарищем Сталиным. Почему обряд посвящения в студенты так скромен и краток, ректор не сказал, разумеется, но и так понятно: все намечаемые напутствия пойдут прахом, ибо завтра почти все собравшиеся потопают не в аудитории, а с рюкзаками и телогрейками рассядутся на скамьях грузовиков и воодушевленно поедут в колхозы убирать картошку. Отчетливее всех понимал это ректор, и трехминутная речь его была посвящена славным традициям города, воспитавшего таких великих людей, как… Ряд этих великих состоял из фамилий исконно русского происхождения, речь ректора и сменявших его ораторов напоминала верхнюю часть протокола допроса, то есть перечисление анкетных данных. Выступали: второй секретарь обкома, заведующий отделом, потом еще заведующий, но с меньшим охватом студенчества, заместитель заведующего, директор авиазавода «Коммунар», другой директор… Несколько необычно говорил прокурор города — о том, что каждый сознательный гражданин должен жить и учиться по-прокурорски. (Гастев одобрительно похлопал ему, пытаясь аплодисментами спугнуть и выбросить из себя того, кто вновь пробрался в него и что-то язвительно нашептывал, — это вредничал дружище.)
Еще кто-то что-то говорил, но Гастев уже весь сосредоточился на Людмиле Мишиной. Он еще раньше заметил, в каких туфлях пришла она, и одобрил выбор: открытые, на низком и широком каблуке,
Между тем очередной оратор из горкома партии завершил бледное выступление и скромненько вернулся на свое боярское место. Ректор карандашом отметил сие событие, какой-то значок поставив на списке выступавших, и скосил глаза на сидевшую рядом Мишину. Та была — Гастев мог поклясться — без бюстгальтера, принижая достоинства свои; срабатывал и бессознательный расчет на демонстрацию бесполости, а та обязательна для руководящих товарищей. Четыре бюстгальтера всего, лучший из них прожжен папиросою Гастева, он прицельно швырял окурки, попадая в разбросанные по комнате бабские причиндалы, отчего однажды Людмила сострила, впервые, кажется, в жизни: «Ты как кот метишь мои шмутки!»
— Слово имеет товарищ Мишина! — возгласил наконец ректор, и зал взорвался аплодисментами, приветствуя любимицу города и области, делегата XI съезда ВЛКСМ, где она выступила с пламенной речью, напечатанной не только в центральных, но и в городских, областных и районных газетах.
Длинными мужскими шагами Людмила прошла за спинами членов президиума, а затем, на подходе к трибуне, выйдя уже из-за стола, изменила походку, она стала мелкой, семенящей и чем-то напоминала то ли шепелявость детской речи, то ли сюсюканье взрослого, говорящего с карапузами. Аплодисменты не умолкли и тогда, когда Мишина взошла на трибуну, знакомую ей с детства: отсюда она, еще юной пионеркой, от имени октябрят зачитывала приветствия родной партии и товарищу Сталину — тогда, правда, трибуне придавали стульчик, на него Люсю ставили мужские партийные руки, но тогда и бумажки с текстом не было, Люсенька обладала острой памятью и «с выражением» отбарабанивала задолбленную речь. Сейчас же она внесла на трибуну папочку, положила ее перед собою и ладошками оперлась о боковины трибуны, смело глядя в уже притихший зал и гордо подняв хорошенькую головку свою.
— Товарищи студенты! — сухо, официально начала она, точно так же, как и все выступавшие ранее, и, опустив глаза к тексту в папке, продолжала: — Товарищи будущие командиры производства! Будущие филологи, инженеры, врачи, историки, педагоги и строители! Я поздравляю вас…
И голос ее упал, чуть наклоненная вперед фигура выражала смущение, замешательство, неизвестно чем вызванное, и тишина сгустилась в зале, недоуменность, добравшаяся до президиума, и сотни пар глаз смотрели на запнувшуюся Мишину, на ту, которая умела беззапиночно произносить длинные речи. С тревогой и ожиданием смотрели все на нее, а она развернулась к президиуму, будто тот виновен в затянувшейся паузе, потом обвела взглядом ложи, балкон и партер, с девчоночьим упрямством тряхнула головой, упорствуя в желании сделать что-то по-своему, и еще раз глянула на старших товарищей, прикрепленных к длинному столу, словно выпрашивала у них самовольство, отступление от регламента, но президиум угрюмо безмолвствовал, и Мишина улыбнулась всему молодежному залу, надеясь на понимание, и наконец жест ее выразил: да не нужна мне эта папка с неизвестно кем написанными словами, не нужна! От природы стройная, Людмила Мишина стала еще стройнее, она еще не заговорила, но уже что-то шаловливое поскрипывало в чутком микрофоне. Насмешливо, с легкой иронией, обращенной и к себе, и к президиуму, она несколько развязным, разговорным тоном произнесла:
— Я тут много чего понаписала… как школьница на письменном по литературе… Но уж лучше скажу не по бумажке, а от чистого сердца! Друзья мои! И я ведь сколько-то лет назад с тем же трепетом, что и вы, входила под своды институтского корпуса и в том же предвкушении радости сидела в этом вот зале, начиная новую жизнь, студенческую, и хрусталики этих вот люстр, — руки ее взлетели к разлапистым светильникам, — дрожали от смеха однокурсников… Как и вы, вошла я впервые в аудиторию и поклонилась кафедре, светочу знаний. Я помню, во что одета была подруга моя Оля, которая сейчас народный судья и вершит справедливость от имени государства и всех нас. Но кого бы я ни вспоминала, какие бы годы ни пролетали, а остается вечное — не просто поглощение знаний, не даже усвоение их, а чувство жертвенности, желание посвятить жизнь самому трудному и честному, то есть построению коммунизма под водительством партии и лично товарища Сталина, славное семидесятилетие которого мы и весь советский народ будем отмечать в этом году…
Концовка речи была впечатляющей: взмах рук, охватывающих все мироздание, существующее только благодаря неусыпным заботам партии, и совсем земное, бытовым тоном изложенное: «Давайте, друзья мои, хорошо потрудимся на картошке!..» Смыкание наивысочайшего с наинижайшим вызвало и смех, и аплодисменты, не перешедшие в овации потому лишь, что они полагались только вождям и только на мероприятиях всесоюзного масштаба, о чем, разумеется, знали недавние абитуриенты, после короткого уведомления ректора покидавшие зал: антракт перед концертом пятнадцать минут, можно потолкаться в очереди за пивом и лимонадом. А Гастев — блаженствовал, как на теплой и мокрой лавочке фронтовой баньки, издеваясь и вдохновляясь. Завтра областная газета речь Мишиной назовет «искренной, взволнованной, от чистого сердца и пламенной души», не подозревая, конечно, что отнюдь не экспромтом была она, а тщательно разработанным сценарием. Людмила, редкая гостья в квартире его, нагрянула вечером, около половины десятого, уже разогретая каким-то
дурацким мероприятием, и приятно обрадованный Гастев подбросил ей идею как бы стихийно родившегося выступления, уверив, что обкомовские и горкомовские начальники покочевряжатся немного и смирятся, более того — намекнут, что и впредь следует изредка поступать именно так. Самое умилительное в том, что окончательный вариант второй секретарь горкома ВЛКСМ репетировала, восседая на Гастеве, заслоняя шпаргалкой восхищавшие его прелести и по наивности не ведая о кощунственности позы, при которой проводилась эта консультация. (…31 августа ворвалась она к тебе, была в официальном темно-синем платье; в тот вечер был сильный дождь, но приехала она в машине, потому что была сухой и без зонтика, — да, в тот вечер, когда и Синицын отправился на «дело»…) И не ломалась в тот вечер, что не очень-то удивляло. Мишина всегда возбуждалась общинно-родовыми обрядами на современный лад, а сегодня концерт откроется мелодекламацией хора, будет славиться вождь и клеймиться империализм, мероприятие это смахивает на сборище у костра: поросшие густой шерстью мужчины подносят к огню вымазанные смолою дубины, танцуют и вопят, устрашая ненавистное племя чужаков, рыжую, подлую, низкорослую орду, недавно появившуюся на том берегу реки, богатой рыбою. (Еще одно сравнение пришло: уж очень речи с трибуны и хор с плясками напоминают фальшивый китель Синицына…)Надо бы потащить размягченную Мишину на верхотуру, в комнатенку, каких много там, приятно сознавая, что власть эту можно иметь и так и эдак. Можно бы, да стыдно и не хочется. Дорого может обойтись очередное доказательство своей независимости, завопят все статьи уголовно-процессуального кодекса. И к прокурору надо все-таки идти.
Зал еще не наполнился… Редкие парочки в партере, балкон совсем пуст, пора ловить прокурора, пока тот не уехал, а Гастев, растревоженный тем, что нашептывал ему дружище, упорно сидел и смотрел на занавес, прислушиваясь к шуму за ним: уносили, конечно, длинный стол с красным сукном, на двадцать с чем-то персон, и среди мужчин, сидевших в президиуме, мог быть и тот, кто изнасиловал пятнадцатилетнюю Люсю Мишину. Удивительная история, полная тайн, разгадать которые не дано ни одному психиатру, — преступление, не раскрытое потому лишь, что сам преступник не только не таился или отрицал вину свою, а едва ли не первым попытался известить прокуратуру о растлении им несовершеннолетней пионервожатой. Кто он, как зовут его, на какой руководящей должности пребывал — Люся Мишина не ведала, знала лишь, что товарищ отличился на хлебозаготовках и ударно трудился на железнодорожном транспорте, и не верить Мишиной нельзя, всю похабную историю эту рассказала она ночью и в той разнеженности первобытных чувств, которая не допускает неправды. Поначалу Гастев думал, что пала она жертвою собственной девчоночьей глупости, ее не могла миновать расплата за белую короткую юбчонку и тесную блузку, пионерская униформа эта выставляла крепенькие ляжки и рано вздувшуюся грудь, распаляя мужчин и приводя в негодование бдительную Люсину мамашу, все наставления которой похерились взметнувшимся к небу пламенем костра, прощальной линейкой, барабанами и горнами последнего дня пионерского лета, речами прибывших в лагерь городских начальников, среди которых был растлитель и насильник. Он, когда стемнело, и повел пионервожатую в лес на прогулку, чтоб повалить аппетитненькую девочку на землю. Строго наказал: никому ни слова, иначе худо будет! И укатил с другими начальниками в город. Незрелая душа Люси догадывалась о страшном уроне, но и слову начальника пионерке полагалось верить. Той же ночью на попутной машине дотряслась она до города и с плачем упала матери в ноги. Гнев той был тихим и выверенным. По описанию дочери она высчитала, какой кабинет занимает вторгшийся в их жизнь начальник, сообразила, что обратное превращение женщины в девушку невозможно и что пора уж ей с дочерью выбираться из барака: в заводском доме освободилась комнатушка. С медицинской справкой побывала она в милиции, но заявления не написала, как ее ни уламывали, и скромной просительницей пришла к насильнику и душегубу, который к утру содрогнулся от собственной мерзости и Люсину мать встретил скорбно, повинился в содеянном, сказал, что и не думает отрицать вину свою, готов признаться и понести заслуженное наказание. Затем — при секретарше — разъяснил некоторые юридические тонкости, потребные для возбуждения уголовного дела. Надо, увещевал он мамашу, поберечь надломленную душу ребенка от дальнейших потрясений, писать заявление в милицию вовсе не обязательно, достаточно звонка в прокуратуру, и если сама гражданка Мишина скромничает, то уж сам он готов немедленно поставить в известность городского прокурора и явиться к нему с повинной. Сказав это, начальник придвинул к матери телефонный аппарат, но та, ошеломленная и онемевшая, выскочила вон из кабинета, распростившись по дороге к бараку с мечтой о комнатенке. Покаянным речам начальника она не поверила, порыдала вместе с дочерью, отхлестала ее, полная надежды, что начальник когда-нибудь да окажется врагом народа и сгинет. Но тот уцелел, он, видимо, и растление несовершеннолетней задумал, все тщательно рассчитав… (…утром в горотделе она сказала, что вчера впервые увидела телевизор, а их в Москве выпущено всего, говорят, две тысячи, начали делать в Ленинграде…) Перед войной три или четыре состава обкома объявлены были вражескими, а начальника уберегла судьба. (Декан встретился здесь, в театре, говорил приветливо, будто не было вчерашней ссоры, и телевизор ему подарили к шестидесятилетию.)
Торжественные заседания в облдрамтеатре нередки, в перерывах руководство чинно посиживало в буфете для избранных, там и прокурор города сейчас, вот-вот допьет бутылку «Жигулевского» или «Бархатного» и уедет, а Гастев все не мог подняться, встать на ослабевшие ноги, продолжая (настаивал, угрожал и любезничал дружище) вспоминать, что делала прыткая пионервожатая Люся тринадцать лет назад и где была Людмила Парфеновна Мишина, второй секретарь горкома ВЛКСМ, 28 августа сего года. С 1936 годом можно повременить, а вот в воскресенье 28-го… что в выходной день происходило? 25 августа в четыре часа дня собирали преподавателей, мусолилось постановление «Об усилении роли общественных наук», без Мишиной не обошлось, конечно, показалась она на этом совещании в темно-синем платье и куда-то укатила около шести вечера. Уж не на этом ли совещании спятила она, сегодня поправ его советы, заговорив с трибуны о семидесятилетии И. В. Сталина? В конспекте, что отрабатывался с нею, ни словечка о юбилее вождя! Кто надоумил ее? Уж не декан ли? У него ли была она вчера вечером? Полтора часа назад он представил Гастева своей дочери, студентке третьего курса филфака: девица на выданье, так сказать, умом не блещет, красотой тоже, но одета очень умело, изысканно-скромно… (… платье-то не покупное, сшито… кем сшито?…)
А Гастев так и не поднялся. Он сидел вытянув длинные ноги и чуть слышно высвистывал опереточную мелодию, рассматривая руки свои… О прокуроре было забыто, потому что замедлилось наслаивание версий, самая невероятная стала зримой, но немой, она еще не устоялась и уже страшила, и спасением были дом, квартира, уединение, коньяк. Гастев поднялся наконец и увидел Ропню.
Милиционер смущенно топтался в нескольких метрах от него, в растерянности перекладывая из руки в руку чем-то набитую обыкновенную наволочку и давая тем повод сомневаться в гостеприимстве сестры крестного и наличии коек в милицейском общежитии, где отказали «харлею-дуралею» в ночлеге, выдав, однако, постельные принадлежности.
Наволочка обосновалась наконец в левой руке, ладонь правой поднеслась к виску.
— Разрешите доложить, товарищ член Штаба?
На балконе уже рассаживались, Гастев поволок Ропню на площадку пожарной лестницы.
— Ну что у тебя?… Да руку опусти, руку!
— Докладываю: при повторном обыске у подозреваемого Синицына обнаружены крупные денежные суммы!
Из наволочки извлеклась коробка и предъявилась Гастеву. Прикасаться к ней тот не собирался.
— Ну и что в ней?
— Сто тысяч рублей облигациями трехпроцентного выигрышного займа!