Новые силы
Шрифт:
— Из какой комиссионной конторы?
Этого служащий не спросил.
Оле взяло любопытство. Яхта принадлежала не ему, конечно, но фрёкен Люнум не имела ничего общего с комиссионными конторами, это, наверное, какое-нибудь недоразумение. Оле сейчас же отправился к крепости и два часа потратил на розыски. Узнав наконец, кто был комиссионер, он отправился к нему в контору.
Он увидел человека приблизительно своих лет, который сидел за столом и писал.
Оле задал ему несколько осторожных вопросов.
— Да, совершенно верно, яхта продаётся; комиссионер уже выдал под неё тысячу крон. Вот бумаги, их доставил Иргенс, поэт Иргенс. Может быть, со стороны господина Генриксена имеются какие-нибудь препятствия?
— О, нет,
Комиссионер становился всё любезнее и любезнее, он отлично знал всё, что касалось яхты, но не выдал себя ни звуком. Как полагает господин Генриксен, что может стоить такая яхта? Иргенс явился к нему и поручил ему продать яхту, он находился временно в затруднении, ему нужны были деньги, часть он хотел получить сейчас же наличными, как же было не оказать такого одолжения таланту? И без того, к сожалению, талантам не особенно хорошо у нас живётся. Но, во всяком случае, он ещё раз спрашивает господина Генриксена, может быть, он имеет что-нибудь против этой сделки, тогда он сделает всё возможное, чтобы исполнить его желание.
Оле Генриксен опять сказал, что решительно ничего не может иметь против. Он спросил просто так, из любопытства. Яхта всё время стояла перед его складом, а потом вдруг исчезла, его заинтересовало, что с ней сталось. Только поэтому он и зашёл и очень извиняется за беспокойство.
Оле ушёл.
Теперь он понимал, почему Иргенс вдруг так расфрантился и даже снял две комнаты в дачном квартале. Весь город дивился этому, никто не знал, что у него явилась такая неожиданная помощь. «Но как она могла сделать это?» — подумал он. Неужели она не испытала даже ни малейшего стыда перед этой новой низостью? Впрочем, что же тут низкого? Что принадлежало ей, принадлежало и ему, они дружно делились, и так и следовало. Бог с ней, пусть поступает так, как подсказывает ей сердце. Теперь она здесь, в городе, хочет поступить в художественно-промышленное училище, естественно было обратить в деньги маленькую яхту. Кто сможет упрекнуть её за то, что она хочет поставить на ноги своего жениха? Наоборот, это делает ей честь... Но, может быть, в конце концов, она даже и не знает, что яхта продаётся, может быть, она забыла и о яхте и о бумагах, и ей всё равно, где они и что с ними? Почём знать. Но, во всяком случае, она не стала бы продавать яхту только для того, чтобы самой иметь деньги, нет, нет, никогда, он знает её. А только это и важно.
Он так отчётливо видел Агату перед собой: светлые волосы, нос, ямочку на щеке. В будущем декабре, семнадцатого числа, ей минет девятнадцать лет. Да, девятнадцать лет. Пусть яхта продаётся, это не имеет больше никакого значения. Пожалуй, он с радостью спас бы красные подушки, но теперь уже поздно, они назначены в продажу.
Он вернулся в контору, но мог сделать только самую необходимую работу, он останавливался каждую минуту и смотрел куда-то в пространство, мысли его были далеко. Что если бы он сам купил яхту? Не будет ли ей это неприятно? Бог знает, может быть, она примет это за проявление злобы с его стороны, пожалуй, лучше держаться в стороне от этого дела? Да, конечно, так будет лучше, нечего ему разыгрывать из себя дурака, между фрёкен Люнум и им всё кончено на всю жизнь, и пусть не говорят, что он собирает какие-то реликвии в память о ней!
Он запер контору в обычное время и пошёл прогуляться. Фонари ярко светили, погода была совсем тихая. Он увидел свет у Тидемана, хотел было зайти к нему, но на лестнице остановился и раздумал: Тидеман, может быть, занят.
Оле пошёл дальше.
Часы шли за часами, он шагал в состоянии какого-то тупого равнодушия, усталости, почти полузакрыв глаза. Он дошёл до парка, обогнул его и вышел на холм. Было темно, он ничего не видел, некоторое время посидел на какой-то лестнице. Потом посмотрел на часы, было половина двенадцатого. Он пошёл назад в город. В голове его не было ни одной мысли.
Он повернул к Тиволи,
к ресторану «Сара». Сколько он прошёл за этот вечер! Зато он так мертвецки устал, что, наверное, будет спать ночью! Перед рестораном он вдруг остановился, потом попятился, отступил на четыре, на шесть шагов назад, глаза его были устремлены на вход в кафе. Перед подъездом стоял экипаж.Он остановился, потому что услышал голос Агаты. Вот вышел Иргенс, он уже стоял на улице. Агата отстала, она шла неверной походкой и за что-то зацепилась на лестнице.
— Ну, поскорее! — сказал Иргенс.
— Подождите немножко, господин Иргенс, — сказал кучер, — барыня ещё не готова.
— Разве вы меня знаете? — спросил удивлённо Иргенс.
— Ну, как же мне не знать вас!
— Он тебя знает, он тебя знает, — воскликнула Агата и побежала с лестницы. Она не успела надеть накидки. Накидка волочилась за нею по земле, и Агата споткнулась об неё. Глаза у неё были мутные и неподвижные. Вдруг она засмеялась.
— Противный Грегерсен, он ушиб мне ногу, — сказала она. — Я убеждена, что у меня идёт кровь, я прямо убеждена в этом... Нет, Иргенс! Неужели ты скоро опять выпустишь книгу?.. Подумай-ка, извозчик знает тебя, ты слышал?
— Ты пьяна, — сказал Иргенс, помогая ей сесть в экипаж.
Шляпа у неё съехала набок, она пыталась подобрать накидку и, не умолкая, говорила:
— Нет, я не пьяна, мне просто весело... Хочешь, посмотри, не идёт ли у меня кровь из ноги? Я убеждена, что кровь течёт. И болит немножко, но это ничего, мне всё равно. Ты говоришь, что я пьяна? Ну, а если я и в самом деле пьяна? Ведь это ты довёл меня до этого, я всё делаю ради тебя, и с радостью... Ха-ха-ха, мне смешно, когда я вспомню об этом противном Грегерсене. Он сказал, что напишет обо мне чудеснейшую статью, если собственными глазами увидит, что расшиб мне ногу до крови. Но я не показала ему, ты другое дело... Чем это вы меня напоили, какая отвратительная содовая вода с коньяком, она ударила мне в голову. Да ещё папиросы, я столько выкурила папирос!..
— Трогай! — крикнул Иргенс.
Экипаж покатил.
Оле стоял и смотрел ему вслед, колени у него дрожали и подгибались, он бессознательно ощупывал себе платье, грудь. И это Агата? Как они испортили её, они погубили её! Агата, милая Агата...
Оле сел, где стоял. Прошло много времени, фонари перед рестораном погасли, стало совсем темно. Подошёл полицейский, потрогал его за плечо и сказал, что нельзя здесь сидеть и спать. Оле поднял голову. Ну, да, он сейчас уйдёт, покойной ночи, спасибо... И Оле побрёл по улице.
Около двух часов он вернулся домой и прошёл прямо в контору. Он зажёг лампу, по старой привычке повесил шляпу на гвоздь. Лицо его точно окаменело. Прошёл добрый час, он ходил взад и вперёд по комнате, потом подошёл к конторке и стал писать письма, документы, короткими, решительными строчками на разных бумагах, которые вкладывал в конверты и запечатывал. Он посмотрел на часы, было половина четвёртого, машинально он завёл часы. Письмо Тидеману он сам бросил в ящик на улице. Вернувшись, он достал пачку с письмами Агаты и развязал её.
Он не стал перечитывать этих писем, отнёс их к печке и сжёг одно за другим. Только последнее, самое последнее письмо, с кольцом, он вынул из конверта, посмотрел на него некоторое время, потом сжёг и его, вместе с кольцом.
Маленькие настенные часы пробили четыре. Из гавани донёсся пароходный свисток. Оле встал и отошёл от печки. Лицо его было искажено страданием, все черты были напряжены, жилы на висках налились кровью. Он медленно выдвинул ящик в конторке.
Утром Оле Генриксена нашли мёртвым. Он застрелился. На конторке горела лампа, рядом валялось несколько запечатанных писем, а сам он лежал на полу. Перед тем как выстрелить, он засунул себе в рот ручку от своей печати и зажал её зубами. Он так и окоченел с этой печатью во рту, и стоило больших трудов вынуть её.