Новые записки санитара морга
Шрифт:
Зал секционный и траурный — словно разные лики Царства мертвых. Будто не похожие дети одних родителей. Имея общее похоронное происхождение, они так далеки друг от друга, словно и не знают об этом родстве. Стремительный переход из одного зала в другой каждый раз впечатляет своим контрастом. Кафельные стены и металл, залитый кровью, сменяет строгий величественный мрамор и мягкий свет. Вместо деловитых врачей, сосредоточенно терзающих органы почивших граждан, передо мною отец Сергий в светло-сером облачении, расшитом серебристой нитью. Скупые линии окровавленного хищного инструмента уступают место искусно отлитому кадилу, а упоительный запах ладана теснит секционную вонь. Высокие ноты заупокойной молитвы, что еще несколько секунд назад звучали под сводчатым потолком траурного зала, отстраняют холодные формулировки диагнозов. Покойник, которого я прекрасно помню вскрытым, с пустым каркасом ребер и скальпом на лице, предстает передо мною в благообразном спокойствии, лежа в украшенном цветами гробу. Теперь он больше не очередной безликий труп с порядковым
Но мне не дано этого. Легко подхватив крышку, я поднесу ее к гробу, а Вовка возьмет ее с другой стороны, и мы бережно установим ее на место. Затем распахнем двери зала и, плавно подняв последнее пристанище уходящего человека, пронесем его до катафалка, дав старт его последнему пути.
Лишь только гроб окажется в машине, быстро двинусь назад, навстречу родне, выходящей за гробом. Большинство из них не замечают меня, поглощенные происходящим. Но есть и те немногие, не подмятые горем, украдкой кидающие на меня короткие любопытные взгляды. Их можно понять, ведь я больше не пиарщик. Я тот, с кем встретится каждый из них, рано или поздно. Я санитар морга, буднично вершащий свою загадочную, отталкивающую и притягательную, как сама смерть, работу.
Надев фартук, я вновь нырнул в секционный мирок четвертой клиники, где меня ждала знакомая доктора Савельева. Завершив ритуал аутопсии, я протяжно протрубил «Владимир Владимирович», зовя врача.
И вдруг представил, что вместо врача порог секции переступит совсем другой Владимир Владимирович, который частенько появляется у меня в квартире во время вечернего выпуска новостей. «Интересно, как бы я отреагировал на такой поворот судьбы? — думал я, вдевая нитку в иголку. — Сначала зажмурился бы, потом ущипнул бы себя посильнее за ляжку, это точно. А потом? Ну, поздоровался бы вежливо. вдруг это не галлюцинация, а самый что ни на есть царь. Чай-кофе предложить не получится — обстановка не та. И тогда он бы мне сказал: мол, давай, спрашивай, что тебя беспокоит. А то все говорят: «Встретился бы я с этим президентом — все б ему выложил». Вот ты и встретился, слушаю тебя внимательно. А я. — про что-нибудь важное спросил бы, — фантазировал я, начав штопать Любке Гордеевой голову. — Про экономику? Инфляция, инвестиции, малый бизнес. Так я ж не экономист. Если он чего и ответит, ни черта не пойму. Про дороги? Я не автомобилист, тема для меня не злободневная. Может, про внешнюю политику? Там вроде и так все понятно, каждый с культурной рожей тянет одеяло на себя. Или про зарплату? Как-то мелко да и некрасиво. А чего меня на самом деле-то беспокоит? Чтоб в семье без происшествий, чтоб с родителями и женой ничего дурного не приключилось. А он тут при чем? Это в ведении Всевышнего. Про творчество? Только от меня зависит. Маруська, бульдог французский, плохо жару переносит, сердечко слабое. Так он же не ветеринар, хоть собаку и держит. Или так. как вы, Владимир Владимирович, считаете, глядя с высоты своего опыта и положения, я кто? Обычный санитар или Харон, дитя Аида? Не, не поймет, за психа примет. Получается, нам с ним и поговорить-то не о чем. Государственного мышления мне не хватает. Если только поинтересоваться: «Зачем вы здесь, господин президент?» А вдруг обидится? Тоже не вариант. Остается только пролепетать «долгие лета, государь». И дальше Гордееву зашивать, а то ведь уже час дня», — усмехнулся я, глянув на часы и стараясь быстрее работать иглой.
С тех пор каждый раз, когда я заканчиваю аутопсию для доктора Савельева, мысленно говорю себе: «Пора звать Путина». И затем в гулком кафельном секционном зале раздается:
— Владимир Владимирович!
Наконец-то наступает самый желанный момент секционного дня, когда я достаю из ведра тряпку, кутаю в нее швабру, словно в уютную шаль, и принимаюсь мыть пол. А значит, зашитые останки покоятся на своих местах в холодильнике, банки с фрагментами их болезней, утопленными в формалине, заперты в шкафчик. Столы и инструменты отмыты, и чистый пол — моя единственная задача. Когда справлюсь и с этим, получу минут двадцать заслуженного покоя в «двенашке», прихлебывая казенное государственное молоко и потягиваясь натруженным организмом.
Но пауза будет недолгой. Нам надо позаботиться о завтрашних похоронах, загодя одев постояльцев. В финале каждого дня меня и моих напарников ждет «одевалка».
Одевалка
Одевалка — финишная прямая, которая завтра утром позволит нам взять уверенный старт. Она словно замыкает ежедневный похоронный цикл, рождая новый, еще не начавшийся.
В первые недели моей новой ритуальной эпохи одевалка давалась с большим трудом, ведь я подходил к ней совершенно обессиленным. Но неожиданно тягостная рутина обернулась фейерверком ярких картинок, столь ценных для любого творческого человека. Я не любил одевалку как санитар, но был благодарен ей как писатель. Бережно собирал трагикомические моменты, которые дарило мне Царство мертвых под гул холодильника, чтобы затем отдать их страницам книги, которую ты держишь в руках.
Итак, на часах уже почти три, и я выкроил десятиминутный перерыв, плюхнувшись в «двенашке» на стул. Залпом опустошил стакан холодного
чая, который был заварен еще утром, но добрался я до него только сейчас. Разминая ноющие руки, я мечтал. И хотя мечта эта была примитивной, серой и неказистой, она с легкостью затмила все остальные, радужные и красивые, став для меня главной. Безумно хотелось вытянуться на мягком упругом теле домашнего дивана, прикрыть глаза и замереть.Но такая пустяшная малость была совершенно не доступна. Уже через несколько минут кто-то из Вовок появится в холодильнике, держа в обеих руках гроздья полиэтиленовых пакетов, словно заботливый отец семейства, возвращающийся домой с шопинга. Бывает, что пакетов пять, иногда и пятнадцать, а то и больше. Сегодня девять. В принципе, не так много. Но только не для того, кто грезит о диване, кряхтя и выгибая перетруженную спину. В пакетах — вещи мертвецов и маленькая записка, несущая необходимую информацию. ФИО, время выдачи, и всякие особые примечания, вроде «усы не брить», «крестик одеть», «постричь ногти». Поставив пакеты рядком у стены, Вовка Бумажкин говорит традиционное «поехали», отчего я вспоминаю Гагарина. И мы начинаем.
— Карпина, — называет он фамилию очередного постояльца, вынимая записку из пакета. Но вытряхнув его содержимое на приземистый широкий стол, застеленный клеенкой, добавляет: «Не, не доставай».
— Почему? — удивляюсь я.
— Да ей любящий сынок только вот это принес, — поясняет Старостин, который принимал сегодня у родни вещи. Бумажкин протягивает мне две сложенные простыни, мятые и несвежие. И простенький нательный крестик на куске упаковочного шпагата.
— На поддон положи это дело, и записку сверху. — говорит он, берясь за следующий пакет, стоящий в очереди у стены.
— А одежда?
— Не будет одежды. Одна простынка вниз, другой накроем.
— То есть. голую хоронить будем? — уточняю я, открывая дверь секции.
— Значит, голую, раз родня так решила, — кивает он.
— Я его спросил: может, найдете чего-нибудь. халат там какой-нибудь. Не, говорит, у нее в шкафу сам черт ногу сломит, давайте простынкой накроем, — сказал Вовка Старостин.
— Да, ну и дела. И это сын ее был? Как таких земля-то носит, — устало покачал я головой, представляя себе гроб с абсолютно голой старушкой, накрытой изношенной простынкой.
— Ну, это уж не наше дело. Да и кто знает, может, она нудисткой была, — серьезно заметил Бумажкин, раскладывая на столе следующий набор вещей.
— Желание родни — закон. Хорошо, хоть простыни дал. И ведь крестик принес. Верующий, наверное, — ухмыльнулся он.
— Нудисткой? Интересная версия, — пробубнил я, доставая из холодильника следующего постояльца, который покинет этот мир завтра, в 9.30 утра.
Скажу честно, тогда я сомневался, что гражданка Карпина уйдет от нас на тот свет в чем мать родила. Надеялся, что в последний момент, когда гроб уже будет стоять на подкате, кто-нибудь из родни сунет мне в руки пакет с простенькой одежкой. Отчего-то было стыдно за Карпину, за все ее семейство и даже за двадцать первый век, в котором возможны такие похороны. Но позже, когда счет одетых мною покойников пошел на сотни, понял, что надежда эта была напрасной. Нередко, вытряхивая из пакетов на подсобный стол самые неожиданные наряды, вскоре перестал удивляться. И все же иногда возвращалось то чувство стыда, что испытал я, провожая в последний путь голую Карпину.
За несколько месяцев санитар Антонов невольно собрал целую коллекцию похоронных нелепостей. Самый распространенный конфуз — отсутствие носков и обуви. Тогда благообразный старик в строгом сером костюме-тройке, в белоснежной рубашке и при галстуке представал перед вечной жизнью босым. Нередко приходилось крепить орденские планки, доставшиеся покойному кровью, страхом и болью в годы войны, на заношенный грязный спортивный костюм из девяностых, то тут то там прожженный сигаретами. К нему прилагались яркие домашние тапки с массивными пушистыми помпонами. Иногда одежда мертвеца была настолько ветхой, что расползалась по швам буквально в руках. Одеть ее на окоченевшее тело, не порвав, — дело не из легких, ведь с ней приходится обращаться очень осторожно, будто с каким-нибудь артефактом. Бывало, что в наборе из шелковой блузки, легкомысленного нижнего белья и ажурных чулок отсутствовала юбка. «Ой, а юбку мы не нашли, — говорили родственники, словно в столице не было ни одного магазина, где ее можно было бы купить. И добавляли: — Так ведь под покрывалом не видно».
И мне ничего не оставалось делать, как согласиться. Они были правы — под покрывалом не видно. Да и зачем видеть? По мне, знать, что родной человек лежит в гробу в таком виде, вполне достаточно, чтобы он снился всю оставшуюся жизнь, сжимая треклятую юбку в мертвых руках.
«Мертвым ведь уже все равно», — возразят мне некоторые. И я не стану спорить. Мертвым — да, все равно. Но почему все равно живым? Признаюсь честно, я много думал об этом, пытаясь найти какой-то универсальный ответ на этот вопрос. Но так и не смог. Может, оглушение горем? Бесконечные слезы, нервы, водка, успокоительные препараты. Возможно, но это редкая причина. Почти все те, кто хоронил своих близких босиком или в одном исподнем, производили впечатление адекватных, спокойных людей. Людей, которые организовали непростое похоронное действо, пусть и с помощью агента. Некоторые из них торопили нас с выдачей тела, боясь опоздать в ресторан, где должны состояться поминки. У таких все под контролем. Отсутствие носков или юбки — никак не ужасная случайность. Они знают, что их нет. Но им все равно, словно мертвым. А вдруг они и сами уже мертвы? Да просто не замечают этого.