Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый американский молитвенник
Шрифт:

Первая же молитва, в которой я попытался достичь означенного идеала, была написана еще в больничной палате, и в ней я просил о способности впредь «слышать шаги во тьме и режущее воздух дыхание убийцы». Не могу сказать наверняка, внесла ли эта молитва какие-нибудь изменения в мою жизнь, разве что сделала меня более восприимчивым к опасности, но я твердил ее про себя всякий раз, когда покидал свою камеру, и опыт с Роже Дюбоном (который мотал остаток срока в тюрьме строгого режима) или кем-нибудь вроде него ни разу не повторился. Да и вообще ни одна моя молитва не оставалась без ответа. Правда, я просил только о мелочах и всегда тщательно выбирал время. Однажды вечером я готовился попросить, чтобы меня назначили на должность библиотекаря, и как раз сочинял соответствующую молитву, когда мой сосед по камере, Джерри Суэйн, немолодой коренастый деревенщина из Якимы, отбывавший шесть лет за перевозку наркотиков, пообещал мне пять пачек «Кэмела», если я «накалякаю для него молитовку». Просьба меня ошарашила. Хотя обстоятельства навязали нам своего рода товарищество, Джерри с тех самых пор, как его перевели в мою камеру, держал со мной дистанцию, и я вовсе не стремился ее сократить. Мы с ним были разной породы. Он — неопрятный, толстый, хайратый, его грудь, плечи и спину сплошь покрывали одноцветные татуировки, которые выдавали руку одного и того же художника и в основном представляли собой карикатурные изображения пышнотелых женщин вокруг огромного осьминога, при помощи всех своих конечностей совокуплявшегося с четырьмя их них. Многочисленные тюремные дружки Джерри были ему под стать, и стоило им собраться вместе, как они тут же заводили разговоры о ниггерах и мексикашках да еще о каком-то тайном обществе, которое пока еще в зачаточном состоянии, но скоро будет править всем миром. Я, по сравнению с ними, был утончен, поджар, коротковолос, ничем не изукрашен и держал

свои взгляды на расовые и политические темы при себе. Я спросил Джерри, о чем он хочет помолиться, и он, впервые за всю нашу совместную отсидку, вдруг размяк и поведал мне душещипательную семейную историю об отце, который их давным-давно бросил, о матери, которая спилась и умерла от горя, и о двух братьях, которые впутались в нехорошие дела и погибли. Из родных у него осталась только сестра по имени Сирина, да и та «лесбиянкой заделалась», что и стало причиной их взаимного охлаждения.

— Это подружка Сирину против меня настроила, — сказал он. — Марси Шарп. Жирная свинорылая сучка. Хочешь верь, хочешь не верь, но ее мамаша тоже лесбиянка.

Смягчившись в заключении, Джерри написал Сирине письмо с просьбой о примирении, но мешкал с отправкой, понимая, что у сестры нет особых причин ему доверять.

— Похоже, дела у тебя идут неплохо с тех пор, как ты начал молиться, — сказал он. — Вот я и подумал, какого черта, была не была.

Я еще порасспросил его о Сирине, чтобы придать достоверности своему произведению, и засел за работу, а через пару дней предъявил Джерри законченный продукт, молитву, которой впоследствии суждено было открыть сборник и которая начиналась словами: «Свинорылая дочь Женевьевы Шарп меня ненавидит…»

Джерри перечел ее несколько раз и заявил обескураженно:

— Не очень-то тянет на молитву, как по-твоему?

— Религиозное чувство должно исходить от тебя, — сказал я. — Слова нужны для того, чтобы сфокусировать ощущения, сконцентрировать энергию.

Он перечел стих еще раз и добавил:

— Ну, это, типа, не тянет как-то на нормальную молитву.

Я, как мог, постарался объяснить, что достоинства изобретенного мной «нового стиля молитвы», как и всех прочих вербальных средств достичь определенного состояния духа — мантр, традиционных молитв и так далее, — заключены в атмосфере текста, его музыке и гармонии, которая достигается между звуковой оболочкой слова и его смыслом. Я не стремился превзойти старинные образцы в их тяжеловесной громоздкости, но, напротив, использовал современные выразительные средства. Если его это не удовлетворяет, я с радостью верну ему «Кэмел».

— Да не, понял я, — сказал Джерри. — Надо с этим чуток поработать. Вообще-то мне нравится… бля буду, если вру. Чудно только как-то.

Три недели спустя Сирина Суэйн пришла навестить брата, а немного погодя я получил следующий заказ на персональную молитву. Заказчиком был вспыльчивый, как порох, жилистый мужик по имени Скиннер Уоллес, осужденный за убийство и настолько переполненный рвущейся наружу энергией, что каждый раз, когда он подходил ближе, мне казалось, будто внутри у него что-то гудит, как в трансформаторной будке. По его словам, ему нужна была молитва, чтобы прикончить шлюху, которую он нанял навещать его раз в месяц в тюрьме и устраивать что-то вроде секс-шоу в будке для свиданий, сопровождая свои действия соответствующими комментариями в телефонную трубку. Но, как он утверждал, отсутствие нормального секса довело его до такого состояния, когда сама мысль о том, что другие мужчины могут иметь то, что ему недоступно, стала ему непереносима. Я и сам себя удивил, — ведь раньше я не связывал мой «новый стиль» ни с какими моральными принципами, — когда заявил ему, что молитва, написанная с целью вызвать чью-либо смерть, может не привести ни к какому результату, а если и приведет, то у меня нет ни малейшей охоты этим заниматься. Когда Скиннер это услышал, его глаза хищно сверкнули. Я думал, он меня ударит, но он сдержался — видимо, свидетельство Джерри Суэйна подействовало.

— Чего тебе на самом деле надо? — спросил я. — Я имею в виду, какой тебе прок с того, что она умрет? Ты ведь трахнуть ее хочешь, так?

— Супружеские визиты мне запрещены, — сказал он.

— Тебе ли не знать, как много здесь происходит такого, что не разрешено правилами. Закажи лучше молитву, которая склонила бы кого-нибудь из охранников на твою сторону.

— Не буду я молиться чертовым охранникам! Да они меня ненавидят, мать их!

— Ну, тогда предлагаю помолиться за то, чтобы тебе подвернулась возможность поближе подобраться к твоей шлюшке, чего бы это ни стоило.

Эта идея пришлась Скиннеру по душе.

— Ладно. Черт с ним! Пиши.

— Дело не только в том, чтобы я написал для тебя слова…

— Да знаю, знаю! Мне надо все прочувствовать. Вложить в них силу.

— Более того…

— Я все знаю, понял? Тебе надо сначала спросить меня кое о чем. Так валяй! Делай что надо!

Чуть не полтора месяца ушло у Скиннера на то, чтобы молитвами, угрозами и уговорами создать обстоятельства, которые позволили бы ему регулярно и полноценно встречаться с его шлюшкой. Как только это произошло, на меня обрушился целый шквал заказов. Те, которые я принимал, мне обычно удавалось выполнить, но большинство из них я отвергал. Так, я сразу отметал те, которые не выдерживали никакой моральной критики, и те, исполнение которых лежало за пределами моего скромного творчества. Разумеется, высоким процентом точных попаданий я был обязан отчасти именно суровому отбору, но, понаблюдав за Джерри, Скиннером и некоторыми другими клиентами, я пришел к выводу, что не все здесь зависит только от меня, — просто привычка молиться изменила их поведение, сделав их более уравновешенными и даже приятными людьми. А исполнение желаний только способствовало закреплению этих черт. Нередко клиенты возвращались, чтобы попросить о чем-нибудь еще, а после мне случалось видеть их во дворе на прогулке, или бредущими по коридору, или даже запертыми в камерах, где они твердили слова молитвы, опустив голову и беззвучно шевеля губами. Я был уверен, что их молитвы не остались без ответа именно потому, что новый стиль помог им сконцентрировать волю и направить ее на достижение результата, и еще я твердо верил в то, что именно привычка молиться привела к тем переменам в их поведении, которых более традиционными методами духовного очищения добиться никак не получалось. Подтверждение этой теории я находил и в самом себе. Когда я попал в тюрьму, мне был тридцать один год, и, хотя любой пятилетний период в возрасте от тридцати до сорока обычно включает духовный рост, в моем случае я усматривал прямую зависимость между изобретенным мною новым стилем и собственным возмужанием. Я стал набожным, склонным к созерцательности, методичным, уравновешенным человеком, чей цинизм порядком поистерся от долгих упражнений в новом искусстве и постепенно уступил место другим качествам, более цельным и ценным. Даже говорить я стал по-другому: раньше моя речь была полна язвительных насмешек, теперь же я старался выражаться вежливо, чтобы никто не захотел мне противоречить, и даже ловил себя на том, что изрекаю какие-то банальные, расхожие истины, над которыми прежде сам первый посмеялся бы. Моему самонавязанному опрощению сопутствовала убежденность в том, что Бог тут совершенно ни при чем, однако, учитывая мою склонность к самообману и, как выяснилось, к морализаторству, я рисковал стать законченным адептом какой-нибудь нудной, заурядной христианской секты. Так, занимаясь духовным маскарадом, который позволил мне выработать новый стиль поведения, пригодный для выживания в изменившейся окружающей среде, я исподволь начал рассматривать себя как художника, творящего и изменяющего собственную душу, чтобы подготовить ее к новым, невиданным делам. Человек, который убил Марио Киршнера… я больше его не знал. Моя душа стала чище, сложнее, я уже не смог бы походя совершить преступление.

Глава 3

К концу восьмого года отсидки я молился о женщине и об успехе. Для достижения обеих целей сразу я решил воспользоваться одной молитвой, поскольку мне казалось, что женщина и успех связаны неразрывно. Помнится, та молитва была первой, в которой я обращался к божеству. Он был всего лишь поэтической условностью с чертами мультипликационного героя, облаченной, для пущего эффекта, в квазибожественный наряд, но все-таки это был бог:

О, Бог Одиночества, сидящий со стаканом водки за столиком в кантине «Де Флор Негра», что в Нада-Консепсьон, слюна и капли мелкие мескаля усы твои обильно орошают, и тонет в пламени свечи твой взор… Послушай, эта ночь, она как рамка, что ограничивает снимок бытия, она как черная повязка на глазах осужденного. Так дай мне побродить еще немного и, может статься, нежность отыскать…

Как я уже упоминал, у меня была привычка просить только о малом, и, кончив эту молитву, я спросил себя, уж не потому ли я обратился за помощью к божеству, пусть даже в шутку, что мне показалось, будто на этот раз моя просьба слишком серьезна. Но, подумав, я решил, что не поэтому.

За

последние четыре года я при помощи нового стиля добился таких заметных улучшений в своей жизни и настолько повысил свою образованность, что сама идея о том, чтобы к моменту моего выхода из тюрьмы по ту сторону решетки меня ждала женщина, казалась вполне реальной. Все условия, необходимые для ее осуществления, я создал. Брайан Сотер, писатель, который раз в неделю вел у нас в тюрьме занятия по литературе, помог мне собрать мои молитвы и разрозненные записки о новом стиле в книгу — помесь поэтического сборника с трудом по популярной психологии — и уже готовился переслать ее своему агенту. Что касается женщины, то я много лет подряд подавал объявления о знакомстве в разные журналы, которые бесплатно предоставляли эту услугу заключенным. Мои усилия не пропали даром: я регулярно получал письма от школьниц, притворявшихся опытными женщинами, одиноких старух, притворявшихся молодыми, и невротических домохозяек, жаждущих иной, выдуманной жизни. Так что мое объявление раз от разу становилось все совершеннее. Поскольку молитва, которую я тогда писал, была призвана обеспечить успех моим сочинениям, то я решил распространить ее заодно и на объявление, и вот, едва я закончил составлять текст и выучил его наизусть, чтобы легче было концентрироваться на поставленной задаче, как у меня само собой сложилось следующее:

Заключенный, но не погребенный заживо: одинокий белый мужчина 39 лет, находящийся в данное время в тюрьме, желает познакомиться с одинокой белой женщиной близкого возраста. Цель знакомства: учиться, обрести надежду, найти истинного друга.

Несколько недель, последовавших за публикацией этого объявления, принесли мне семнадцать ответов, среди которых было и письмо Терезы Мадден из Першинга, штат Аризона. Оно пришло в хрустящем офисном конверте со штампом «Аризонское безумие» и названием улицы, из прочей корреспонденции его выделяла белоснежная простота: письма от школьниц обычно приходили в конвертах пастельных тонов с птичками, розочками и прочей дребеденью, почти нечитаемые адреса были нацарапаны карандашом, бумага зачастую хранила запахи трейлерной стоянки. По сравнению с ними конверт с письмом Терезы, оказавшийся легким как перышко, имел огромную ценность. Когда я его распечатал, из него не повеяло духами, и письмо, в отличие от многих, начиналось не развязным «привет» с восклицательным знаком, непременно до смешного жирным и снабженным круглой, точно ягодка, точкой снизу, но деловым, отпечатанным на машинке обращением:

Здравствуй, Вардлин.

Журнал с твоим объявлением забыла в моем магазине молодая домохозяйка, чей муж, пьянчужка из Огайо, содержит здесь ресторан и наполовину верит в то, что он — потомок местных легендарных ковбоев. Она подчеркнула твое объявление. Я прочитала его и подумала, что у меня ничуть не меньше, а может быть, и больше причин дать на него ответ, чем у нее. По-моему, мы обе одинокие, запертые в плену безграничной глупости окружающих женщины, которым сама мысль о возможности общения с человеком умным, и вдобавок тоже находящемся в заключении, кажется привлекательной. Теперь, когда я это написала, мне уже не совсем понятно, почему именно твое объявление так меня тронуло, но, видимо, чем-то все-таки тронуло. Не знаю, в чем тут дело, но я чувствую, что не ответить на него нельзя. Это чувство не поддается анализу.

Я живу в маленьком городе, держу магазин подарков и сувениров. Его оставила мне моя мать. Когда она умерла, я жила в Сан-Франциско, работала в банке и писала пьесы для одной театральной труппы. Я как раз только что пережила ужасный роман — ужасный в том смысле, что он кончился ужасно, — и все, что я делала, казалось мне тогда пустым и бессмысленным. Сначала я хотела продать магазин и вернуться в Сан-Франциско, но стоило мне приехать в Першинг… Короче, целый ворох причин заставил меня остаться. Прежде всего, я заново влюбилась в пустыню. Во-вторых, подумала, что собственный магазин наконец-то даст мне независимые средства к существованию. До этого я жила в дешевых меблированных комнатах с многочисленными соседками. Моя жизнь была беспорядочной, суетливой, вечно не хватало денег. Я вернулась домой в двадцать пять лет, и мысль о том, чтобы стать самой себе хозяйкой и путешествовать когда захочется, показалась мне соблазнительной. В конце концов, моя мать всю жизнь вела свой бизнес и, похоже, была вполне счастлива. Так почему бы и мне не заняться тем же?

Так я думала семь лет тому назад. Но магазин приносит ровно столько прибыли, чтобы я и моя единственная помощница могли сводить концы с концами. Так что путешествовать я не могу. Я бы давно продала его, да покупателей нет. Но даже если бы и нашелся желающий, куда бы я тогда делась? За пределами Першинга у меня нет ни родных, ни друзей. К тому же тридцать два — это не двадцать пять. У меня уже нет былой смелости, и перспектива снова пуститься в свободный полет и отказаться от всего знакомого и постоянного меня пугает. Может быть, я просто трусиха. Мне часто говорят, что я себя недооцениваю. Ночь за ночью я борюсь с искушением снять со своего банковского счета все деньги до последнего цента, бросить магазин и уехать куда глаза глядят. Мне одиноко, и вокруг нет никого, с кем хотелось бы связать свою жизнь. И все же я не могу решиться. Наверное, именно поэтому, не имея смелости покинуть свою тюрьму, я и решаюсь на этот отчаянный поступок и протягиваю тебе руку в твоем заточении.

Я хорошо понимаю, что объявление предполагает ограниченное количество слов. И мне кажется, что свой лимит ты использовал так, как может только умный человек, то есть послал конкретное сообщение, способное привлечь вполне определенный тип женщин. Не исключено, конечно, что я снова делаю дурацкую ошибку. И ты вовсе не так умен, как кажешься, а если и умен, то, может быть, агрессивен и неуравновешен. Давненько я уже так не рисковала… по крайней мере с год, а то и лет десять. Но какую бы женщину ты ни рассчитывал привлечь, мое внимание ты, во всяком случае, завоевал. Я бы хотела узнать о тебе побольше. По-моему, я почувствую, если ты попытаешься меня обмануть. Не сразу, может быть, но все же. Так что расскажи мне все, что захочешь. Если захочешь рассказать, за что тебя посадили, пожалуйста. Хотя прошлое интересует меня не так, как настоящее.

Спокойной ночи.

Письмо было подписано: «Тереза», и сопровождалось фотографией, сделанной, судя по дате, за несколько месяцев до этого. На фото Тереза стояла возле глинобитной стены, прислонившись к ней спиной и упершись в нее согнутой в колене ногой. На ней была коричневая замшевая куртка, джинсы и белая рубашка. Яркий солнечный свет бликами ложился ей на лицо, не давая разглядеть черты, придавая им какую-то голубиную простоту, но ясно было, что она красива. У нее были длинные, с рыжеватым оттенком светлые волосы и стройная фигура. Она улыбалась, но выглядела встревоженной, как будто не хотела фотографироваться. Мне показалось, что я понимаю ту женщину, которая написала мне письмо. Она одна, ей страшно, но она полна надежд. Одинокая жизнь воспитала в ней сдержанность. Я лег на койку и, зажав фотографию Терезы большим и указательным пальцами, стал смотреть на нее, как на кусочек неба. Ощущение присутствия, которое я испытал, читая ее письмо, становилось все более отчетливым, как будто прямоугольник глянцевой бумаги был порталом, впустившим меня на залитую солнцем улицу, где стояла она, не очень довольная тем, что ее снимают, смущенная какими-то словами фотографа, раздраженная нежданным вниманием и слишком ярким светом, думая о чем-то своем, может, о магазине, о неоплаченных счетах, о не пришедшем вовремя заказе, и я легко представил себе вялое течение жизни окружающего ее городка, увидел главную улицу с покатыми тротуарами, сплошь заставленную грузовичками, чьи капоты раскалились, как сковородки, от долгого стояния на солнце, увидел одноэтажные бетонные строения с застекленными фасадами и сверхмощными кондиционерами, увидел облака горькой желтой пыли, поднимающиеся вслед за каждым пешеходом, увидел жилистых, с выгоревшими добела волосами мужчин в галстуках-шнурках и серебряных с бирюзой браслетах на костистых, загорелых запястьях, увидел, как хорошенькая индианка ест мороженое, стоя возле универсального магазина и поджидая, когда появится видавший виды дерьмовоз, который у них называется автобусом, и повезет ее домой, в резервацию, увидел громадные бесчисленные звезды, загорающиеся над Першингом по ночам, и огни, которыми отвечает им город, — неоновые пирамиды, игральные кости, эмблемы солнца, вывески баров и прочие далекие от святости символы, которых год от года все больше рассыпается по темно-синей низине, — услышал, как ветер завывает в руинах старых индейских построек на вершинах холмов и как он врывается на городские улицы, рисуя жуткие морщинистые физиономии в песке, и те шепотом подражают его вою. Я знал, каков вкус пива в этом засушливом краю и как пахнут бензин и солярка, прорываясь сквозь кислый аромат пустынных солончаков. Мне показалось, что все это я узнал, просто подержав фотографию Терезы, и, хотя у меня не было других доказательств, кроме этого снимка да ее письма, я сразу поверил, что моя молитва услышана, и начал считать себя частью ее жизни. Я хорошо понимал, что столь самонадеянное умозаключение могло оказаться не чем иным, как тюремным психозом, ярким примером желания выходящего на свободу зэка ухватиться за любую возможность, не всегда удачную, чтобы только добиться своей цели. Однако вера в новый стиль научила меня полагаться на интуицию и не сомневаться в том, что письмо Терезы было исторгнуто из ее сердца силой моей коротенькой молитвы, и потому когда я сел за ответ, то писал, как мне казалось, с подкупающей искренностью, хотя то, что я принимал за искренность тогда, теперь выглядит в моих глазах простой уклончивостью, позволяющей избежать ответственности.

Поделиться с друзьями: