Новый дом
Шрифт:
Ее собственная изба сгорела в позапрошлом году. Теперь Устинья жила у старухи Трофимовны за шесть рублей в месяц.
Устинья повернула ключ. Загудел замок, крышка, сундука пружинисто отошла. Устинья достала новую кофту с голубым цветком по розовому полю, начистила сажей ботинки и, нарядная, пошла к доктору.
Зря старалась она, прихорашивалась. Сейчас же пришлось бежать домой переодеваться: доктор затеял генеральную уборку.
Кипел бак, урчал самовар, с шипением оседала в тазу мыльная пена. Доктор без пиджака, в одной рубахе, таскал дымящиеся ведра. Устинья хлестала кипятком во все щели, пазы и карнизы, выпаривая клопов и тараканов. Доктор, натужившись,
– Небось тяжело? – замирая, спросила Устинья.
– Я здоровый, – ответил доктор. – Я раньше грузчиком на пристанях работал.
На его больших ладонях краснели рубцы от узких ручек тяжелого бака. Он развел широкие плечи, снял очки; глаза у него были как у цыгана, озорные.
– Неужто из грузчиков в доктора можно? – почти прошептала Устинья.
А сердце ее сжималось и падало все ниже; в груди она чувствовала томительную пустоту.
Была она женщина решительная, в поступках прямая, бабьих языков не боялась, имела свой – ух, какой вострый! Она сказала доктору, что переедет жить в амбулаторию, в третью маленькую комнату, где стоит русская печь. Шесть рублей останутся каждый месяц в кармане. Доктор охотно согласился, договорился о личных услугах: самовар, уборка в его комнате, обед и положил за это сверх жалованья, от себя, пятнадцать рублей в месяц.
13
Доктор не обманул мужицких ожиданий. В какую-нибудь неделю он свел лишаи у сынишки Ефима Панкратьева, председателю дал бутылочку соленых капель, и ревматический зуд в председательских ногах полегчал.
С чирьями доктор расправлялся в две минуты – ножом. Скрипнет мужик зубами – и здоров. Выйдет мужик, прислушается к своему телу – боли нет. Успокоение сойдет на мужика, и снова хорошим видит он свой деревенский мир – и волнистые пряди облаков на светлой заре, и синюю смолистую мглу в сосновом бору, и светлый пруд, в котором плавают, роняя тонкий пух и переворачиваясь задницами кверху, разговорчивые домашние утки.
Особенно понравился доктор бабам. Он устроил закрытое женское собрание. О чем толковал он целых три часа – неизвестно, но вышли бабы все умиленные, а Настенька Федосова и Груня Зверькова с удостоверениями, в которых говорилось, что «ввиду беременности означенных гражданок надлежит поручать им работу, не требующую чрезмерного физического напряжения».
Это неправильно говорят, что дурная слава по дорожкам бежит, а хорошая камнем лежит. В наше время наоборот – иной раз о дурной славе знает только суд да тюрьма, а уже хорошая до всякого дойдет, будь он хоть от рождения глухой. На пальцах расскажут.
С самого раннего утра сходились к амбулатории люди – за восемь верст шли, и за десять, и с каждым днем все больше.
– Вот это доктор! – восхищенно говорил председатель на заседаниях правления. И сейчас же серая тень ложилась на его рябое лицо. – Только, боюсь, убежит. Чует мое сердце. Хоть и хороший он человек, а без театра не может. Ты смотри: счетовод сбежал, второй счетовод сбежал, фельдшер сбежал…
Кузьма Андреевич, насторожившись, придвигался ближе к столу.
– Театр их, верно, как магнитой тянет, – рассуждали правленцы. – Что ж нам теперь, на цепь его сажать? Захочет, так уедет.
Зеленый и плотный стоит в правлении махорочный дым.
– Слышал я, он из грузчиков, – задумчиво говорит председатель. – Надо его по сознанию ударить. Жить ему ровно у нас не плохо. Он от какой коровы молоко берет?
– От Зорьки.
– Надо бы от Красульки. У нее молоко жирнее.
На следующем заседании
тот же разговор:– Масла сколько он получает у нас?
– Полтора кила даем.
– Может, не хватает. Надо хорошевским сказать, пущай от себя кило носят.
Только три человека во всей округе хотели поскорее спровадить доктора: Кузьма Андреевич – по причинам, уже известным читателю, Тимофей, боявшийся вторичного осмотра, да еще знахарь Кирилл.
Погибель пришла Кириллу. Уже два раза доктор навещал его и, угрожая милицией, строго-настрого запретил даже притрагиваться к больным. Редко-редко зайдет к Кириллу какая-нибудь старушонка, принесет десяток яиц. Да и старушонку лечи с оглядкой: вот-вот узнает доктор, шагнет, пригнувшись, в низенькую дверь, блеснет очками и разгонит своим гулким басом всех тараканов, что привыкли к тишине и мирному запаху тысячелистника.
14
Осень стояла теплая, насквозь солнечная. Тронуло желтизной осинник в овраге, начали блекнуть прибрежные вербы. Много уродилось грибов. С утра уходили ребятишки с посошками и корзинками, целый день звонко перекликались в притихшем лесу. На просеках кормились тетеревиные выводки, пугали ребятишек, вырываясь из-под самых ног.
Уборку начали дружно: и лобогрейками, и серпами, и косами. Скирды стояли, как большие соломенные крыши, опущенные прямо на землю. Летела, завиваясь, осенняя паутина, оседала на скирдах, таяла, наплывая на белое облако, вспыхивала под закатным косым лучом.
Колхозники почернели, осунулись – засеяли много, уродилось вот как хорошо, вроде бы и не под силу убрать, а бросить нельзя. Кузьма Андреевич, возглавлявший бригаду косцов, был приучен многолетней нуждой к бережливости и скорей бы умер, чем оставил на поле хоть один колос.
На рассвете пускали молотилку. Она гудела ровно и ясно весь день.
Зерно было сухим; его везли на элеватор прямо из-под молотилки. Размятые, выпачканные дегтем колосья лежали в разъезженных колеях.
Один только Тимофей равнодушно смотрел на желтое колхозное богатство, волнующееся под ветром. Он по-прежнему спал на шелковистой соломе в душной темноте коровника. Время от времени он доставал из-за божницы справку о грыже и перечитывал ее, с благодарностью вспоминая специалиста по нервным и психическим. Недавно сходил на станцию, договорился о малярной работе и теперь приводил в порядок свои кисти и краски.
В эти горячие дни собралась помирать старуха Кузьмы Андреевича. Работая, она жаловалась на боль в груди, к вечеру слегла. А доктора, как нарочно, еще в полдень увезли на телеге к тяжело больному в Зеленовку.
– Помираю, Кузьма, – прошептала старуха и притихла, только скребла пальцами, словно хотела забрать в сухую горсть все одеяло.
Кузьма Андреевич затормошился, забегал. Старуха, движением губ, без голоса, приказала:
– Сядь.
Он сел, боясь взглянуть на ее лицо. Она дышала с хрипом. Он открыл окошко. Ледяной свет заливал деревню, тени под избами лежали, как ямы.
– Умираю. Ох, Кузьма!..
Ее глаза были такими же черными и блестящими, как в молодости. Воспоминание толкнуло Кузьму Андреевича в самое сердце. Старуха, бледно улыбнувшись, пожалела его:
– Ты не бойся, Кузьма… Тебе одному… ох, не долго…
За окном расходился ветер, шевелил своим холодным дыханием низкие звезды. Где-то, очень далеко, гром не спеша проламывал сырое небо. Кузьма Андреевич искоса взглянул на старуху. Глаза ее померкли, нос заострился. Ему вдруг представилось, что он видит ее в гробу.