И. Анненский.Потому-то и лебеди нежные,Что земными замучены формами,И не только вершинами снежными,Но верблюдами также двугорбыми,И рояля концертного крышкою,И Кремлевской стеною зубчатою,И поэта крахмальной манишкою,И шкатулкой, и паклей, и ватою.Только кажется, будто нездешние,А спроси у них, что они видели, —То полки они вспомнят потешные,То правителя в форменном кителе,То князьями покажутся, дожами,То прикинутся пленными, ссыльными…Как им хочется быть не похожимиНи на что, проходными, стерильными!
* * *
Первым на сцену является белый шиповник,Чтобы, наверное, знали,
кто первый любовник,О, как он свеж, аккуратен и чист, — как Пьеро!Вот кто, наверное, всех обольщений виновник,Снов и иллюзий: печаль и сплошное добро!Он не отцвел еще, как зацветает махровый,Душный, растрепанный, пышный, свекольно-лиловый,Так у художников в ярком трико АрлекинСмотрит с полотен, все в скользкую шутку готовыйВдруг обратить, ненадежный такой господин.Третьим приходит, как шелк ослепительно-алый,С желтой середкой рассеянный гость запоздалый,Нами любимый всех больше и дикой пчелой.Кто им порядок такой предписал, тот, пожалуй,Знает, что делает, прячась за вечною мглой.
* * *
Однажды на вырицкой даче, в компании шумной,Я был поражен приоткрывшимся видом на реку,С какой-то неслыханной грацией полубезумнойЛежавшей внизу и смотревшей в глаза человеку,Как будто хозяин держал у себя под обрывомТуманную пленницу в тайне от всех, за кустами,Турчанку, быть может, и прятал глаза, и счастливымБыл, и познакомить никак не хотел ее с нами.Поэтому в дом пригласил и показывал комнатСвоих череду затененных, с кирпичным камином:«Легко нагревается и хорошо экономитДрова», и вниманье привлечь к полутемным картинамХотел, и на люстре дрожали густые подвески,И плотными шторками окна завешены были,Вином угощал нас, чтоб мы позабыли о блеске,Мерцанье в саду — и его ни о чем не спросили.
* * *
Я должен эту мысль додумать до конца.Пылают звезды в небе чистом.Подслеповатая пыльца!Тот, кто любуется созданьями Творца,На это время он и обладает смыслом.Звездой, шиповником, растущим у крыльца,Речным обрывом, остролистом,Большими окнами дворцаИ милой бледностью прекрасного лица,Как Фет нам, скептикам, сказал и эгоистам.
* * *
Надеваешь на даче похуже брюки,И рубашка застирана и лилова,Ходишь черт знает в чем, — ни тоски, ни скуки,Как во сне, как охотники у Толстого,Можешь книгу писать «И мои досуги»,Можешь не говорить вообще ни слова.Пчелам нравишься ты и такой; сорокеБезразлично, во что ты одет, — стрекочет.А машина появится на дороге —И проедет; могли быть еще корочеРукава или порваны; эти строкиТоже не отутюжены, между прочим.Друг, единственный, в женском нарядном роде:Загорала, читала, купалась, пела…Написала статью о другом подходе,Слуховом, к стихотворному ряду, делоВ интонации, — по предпоследней модеОдевалась, а кое-как не хотела!Есть традиция у простоты, подобнойПредлагаемой здесь, и восходит к Риму,Возлюбившему запах гелиотропный,Сельский дом и презрение к славе-дыму;Задевая Горация, этот пробныйШар летит к позднеримскому анониму.Жаловаться на жизнь хорошо лет в двадцать —Слишком воспринимаешь ее серьезно,В тридцать стыдно уже приставать, цеплятьсяК ней, а за шестьдесят огорчаться поздно!Над лысеющею головой толпятсяЗвезды мрачно, задумчиво, грандиозно.Я и начал с того, что живу на даче,Дорожа каждым днем, как последним в жизни,Шелестеньем листочка, лучом горячим,Золотящим еловые корни, мысли,Упрощая решение той задачи,За которую в молодости взялись мы.Если думаешь, был кто-нибудь, кто понялВсе, — то это не так, хоть ЕкклезиастаНазови. Как лежит на его ладониЖизнь? Как тюбик, в котором иссякла паста.Будто дуб не вскипал, не вздымались кони,В сети не попадал бегемот мордастый!Я, единственный, может быть, из живущихИ когда-либо живших, с умнейшим спорюИ насчет суеты, и насчет бегущихДней, бесследно и быстро, как реки к морю,Череда золотая лугов цветущих,Комнат, пляжей, оврагов, аудиторий!Буду краток, тем более что эклогиНи одной до конца не прочел, и летоНаше коротко; сумрачный на порогеАвгуст топчется, не одолев сюжета.Разбежишься — и надо уже итогиПодводить и не жаловаться на это.
* * *
Так
быстро ветер перелистываетРоман, лежащий на окне,Как будто фабулу неистовуюПересказать мечтает мне,Так быстро, ветрено, мечтательно,Такая нега, благодать,Что и читать необязательно,Достаточно перелистать.Ну вот счастливое мгновение,И без стараний, без труда!Все говорят, что скоро чтениеУйдет из мира навсегда,Что дети будут так воспитаны —Исчезнут вымыслы и сны…Но тополя у нас начитанны,И ветры в книги влюблены!
Там едут в Геную…
Там едут в Геную, допустим, из Парижа,допустим, в случае любовной катастрофы,бредут куда глаза глядят: когда обижен,чужие улицы милей своих; готовычужие лестницы тебе помочь, аркады,да, да, те самые сплошные галереи,сырые, сводчатые (здесь мы вспомнить радыГостиный двор у нас, а кто рискнул затеик нам итальянские перенести, — не знаю),итак, под сводами и мимо стен зубчатыхбредут (кремлевские зубцы идут по краютакие ж парные), бредут без провожатыхи указателей, воображая сценуее свидания с другим, — колись, булавкажестокой ревности, — плечу ее, коленучужая нравится рука, — ты дрянь, мерзавка,есть слово точное, он вспомнил: потаскуха!Зачем он в Генуе? Ему противна башнятакая ж древняя, как встречная старуха,чему тут нравиться? Что это, слабость, шашня,любовь, распущенность? И чем нежней заливачерта, тем тягостнее любоваться этим,и плачет нехотя, стыдясь, самолюбиво.(Когда у нас беда, мы никуда не едем.)
* * *
За землетрясенье отвечаетВ Турции Аллах — не Саваоф.Суток семь душа не отлетает,Если молод узник и здоров.Поисковая собака лаетОт него за тысячу шагов.Он, звериной жаждою замучен,Подыхает в каменном гробуВ испражненьях, в крошеве колючем,Тьме бетонной, с ссадиной на лбу.Дольше взрослых мучаются детиНа предсмертной, страшной той стезе.Помолчите в церкви и мечети,На газетной вздорной полосеИ на богословском факультете,Хоть на день, на два заткнитесь все!
* * *
Молодой человек, ради бога,Хоть верлибром пиши, хоть без знаковПрепинанья, суди меня строго,В гроб живым уложив и оплакав,Быть поэтом — завидная участь,Я тебя понимаю прекрасно,Как, вцепившись в меня и намучась,Править ты бы хотел самовластно.Но трудна и туманна дорога,Впрочем, я никого не пугаю,Власть, ты, может быть, знаешь, — от Бога,За кустами стоящего с краю,На него и сердись, и с упрекомОбращайся, и с жалобой тоже —В состязанье, где ты ненарокомОказаться рискуешь без кожи.
Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году, закончил филологический факультет Ленинградского пединститута им. Герцена, живет в С.-Петербурге. Автор двенадцати поэтических книг, выступает и как эссеист. Лауреат премии «Северная Пальмира», Государственной премии России и Пушкинской премии фонда Альфреда Тёпфера.
Лариса Миллер
И чувствую себя невозвращенкой
Мелочи жизни
Пишу воспоминания. ТружусьНад допотопной памятною сценкойИ чувствую себя невозвращенкойИз прошлого, в котором нахожусь.С тенями, окружившими меня,Беззвучно говорю и улыбаюсьИ слезы лью. И напрочь не врубаюсьВ шальные речи нынешнего дня.
БЕССОННИЦА И ЧАСЫ С БОЕМ
В семнадцать лет я почему-то перестала спать. Всю ночь лежала с открытыми глазами, а под утро впадала в полузабытье: слышала все, что происходит за окном или за стеной, но не могла пошевелиться. А тут еще наши старые часы на буфете шипели и дзинькали каждые пятнадцать минут. Эти с младенчества знакомые и столь любимые мной звуки стали ненавистным и навязчивым фоном моей свирепой бессонницы: ш-ш-ш, дзинь, ш-ш-ш, дзинь, не спишь-шь-шь, дзинь, не спишь-шь-шь, дзинь, издевались они.
Мама повела меня к московскому «светилу» — старому доктору, жившему в одном из арбатских переулков. Его просторный кабинет походил на антикварный магазин: причудливой формы вазы, пушистые ковры, увитая фарфоровой виноградной лозой лампа на столе, под лампой — чернильница в виде разверстой львиной пасти, рядом изящные бронзовые пальчики, сжимающие пачку чистых рецептов. Но главное, что приковало мое внимание, — это часы: напольные, настенные, настольные, с гирями, с маятником, с кукушкой, они непрестанно тикали, а в положенное время издавали разнообразные звуки — от высоких и мелодичных до низких и грубых. После стольких бессонных ночей, проведенных под шипенье и дзиньканье домашних часов, прийти за помощью туда, где, казалось, не было ничего, кроме гуденья, звона и боя часов самого разного калибра, — это ли не насмешка судьбы? Это ли не зловещий знак?