Новый Мир ( № 11 2004)
Шрифт:
С тех пор прошло лет шестнадцать.
Я заказал еще пива и залпом выпил.
— Ты слишком много пьешь, — говорит Вика.
Они заодно. Матери двоих детей. Если бы Андрюха был здесь, я бы пошел в “Летчик” с ним. Во всяком случае, он бы не стал считать — кружкой больше, кружкой меньше.
— Знаешь, — говорит Вика. — Я видела много мужчин, для которых выпивка стала проблемой. Все дело в том...
— Для меня выпивка не проблема...
— Проблема это
Тут уж она права.
— Послушай, — говорю я. — Я не для этого пригласил тебя. Я думал, мы поговорим о чем-нибудь. Об Азии — ты же была в Азии? Мне хочется в Азию, пойми, мне хочется в Азию по цвету — но я хочу в Батхыз, в Туркмению, и не знаю ни единого хода туда. Там сейчас вообще — что?
— Я познакомлю тебя кое с кем, — говорит Вика. — А насчет цвета ты прав. Это правда офигительно. Такой цвет есть в одной штерновской съемке и у Антониони, в “Профессии — репортер”...
— А кстати, ты смотрела “Хрусталев, машину!”? — вдруг спрашиваю я и тут только понимаю, что ненарочно, исподволь пытаюсь начать с ней какую-то странную, необычную для меня игру. Я в нее никогда не играл и даже правил ее не знаю, но просто мне надоело пить и я бы хотел чего-то другого... Нежности. Нежности я бы хотел. А то разве решился б на такое?
— “Хрусталева” я не видела, хотя хотела бы, — сказала Вика.
— Можем посмотреть. Прямо сейчас. Хочешь?
Она поняла. Она поняла, что я ценю ее материнскую нежность и не забыл момент, когда она как бы ненароком уронила туфельку с ноги. Но все-таки шестнадцать лет прошли недаром, и возможностей для самообмана почти не осталось, и, в общем, игра в любовь — не лучшее это занятие для старых друзей, если так разбираться-то...
— Нет, — говорит Вика голосом радостным уже оттого, что у нее есть повод мне отказать. — Я не могу задержаться надолго. Ночью они приходят ко мне, мои котики, и если меня нет...
Почему они так беспокоятся?
Я тоже помню это беспокойство. Но оно появилось только после того, как ушел отец. Правда, муж ушел от Вики уже давно. Может быть, поэтому и ребята у нее такие нервные.
— Обещай мне, что сейчас поедешь домой, — говорит Вика. — И скажешь жене, что любишь ее.
— Сейчас я выпью текилы и поеду к другу, — говорю я. — С женой все слишком плохо. Все, что можно было сказать, я сказал уже тысячу раз. Поэтому мне наплевать, что обо мне подумаешь ты, она и все остальные. Понимаешь?
— Да, — говорит она. — Самое трудное — это поверить. Поверить, что все может быть не так. Я знаю это. И мужчины, которые пили, они просто не верили. Уже ни во что. И с каждым глотком вера уходила от них. И они забывали окончательно то, во что еще недавно верили, что еще недавно так досконально знали. Слушай, — добавляет она. — Я боюсь за тебя. Попробуй вспомнить, зачем ты говорил мне про Азию... Ну-ну, попробуй вспомнить...
— Знаешь, если бы она могла поверить в то, что однажды утром мы просто сядем в машину, оставим все лишнее и поедем туда, в самое красивое место на земле — в пустыню, — это было бы настоящее чудо...
Я был в пустыне, я знаю, что говорю. Да, там нет ничего, кроме камней и соли, собирающей солнце в сгустки ослепительного света. Белые, черные, фиолетовые камни и эти пылающие метеориты на земле... Если бы нам удалось подняться туда, на плато Усть-Юрта, где древние скалы обступают тебя, как замершие тени караванов, что прошли тут за тысячелетия, оставив на пути, словно гигантские слепки былого, изваяния шатров, верблюдов, воинов в седлах, кибиток и вертикально встающих столбов дыма, и провести ночь на вершине какого-нибудь заколдованного, обращенного в камень замка, глядя, как за спиной, на Западе, гаснут краски заката, а краски утра рождаются из глубин Азии, — мы бы уже никогда не расстались, ибо это и значило бы, что все ненужное истлело в пути, как одежда, съеденная солью пота...
Я подумал, что сейчас больше всего на свете хотел бы очутиться в чистосердечии жены, в нежности жены, открытости жены, в разомкнутости и раздвинутости жены; я хотел бы пройти с нею все этажи сверху вниз и обратно, до того момента, когда действительно не понимаешь, сколько здесь существ и отдельное ли существо ты.
Если бы мы поехали с ней в Азию, я бросил бы там машину.
Просто она была бы больше не нужна. На самом деле машина нужна только для одного самого важного путешествия... Мы добрались бы до моря, самого нежного степного моря, цвета лазури, и смыли бы с себя соль пустыни, и сами растворились бы в его нежности, как соль...
Вика слушала меня и смеялась, как дура. Может быть, она и хотела бы поехать со мной, но, слава богу, у нас с ней разные дети.
— Текилу поджечь? — спросил официант.
— Зачем? — Я опрокидываю рюмку и поджигаю себя изнутри.
Я проводил Вику до метро и долго махал ей вслед, или это она мне махала, потому что она осталась на какой-то платформе, а поезд тронулся, ну да, со мной, слегка чересчур поддатым, дальше, и я чувствовал нежность к ней, похожую на любовь, но знал, что с ней у нас больше ничего не будет.
Утром я проснулся дома у приятеля и посчитал оставшиеся деньги. Их осталось меньше, чем хотелось бы. Надо было решаться на что-то; решаться, и все. Но денег было слишком мало на то, чтоб решиться. Слишком мало денег для принципиального решения.
Слишком мало денег, чтоб изменить жизнь.
Я вспомнил эту нашу последнюю с Викой встречу и не стал звонить.
Ничем ровным счетом не могла она мне помочь. И жизнь изменилась без денег, сама. И вот я стою, варю бульон и думаю о том, как мой очередной по жизни сосед Гриша, тихий, инженерный мужик, бил сына. Должно быть, это было непросто. А может, и страшно. И теперь ему надо как-то переварить в башке то, что он сделал, и сыну переварить эти удары отца. Причем в одной квартире, в одном котелке. Во ситуация.
Бульон у меня вышел жидкий: слишком маленькая оказалась курица. Я бросил в него для запаха кубик “Gallina blanca”.
Часов в девять раздался звонок в дверь.
Я открыл. Стоял в дверях сосед Гриша. Невозмутимый, как всегда. Но серьезный.
— Если можешь, помоги. Надо бы сына снести вниз. Траванулся таблетками. Шестьдесят штук. Съел. “Скорую” вызвали…
— Без проблем, — сказал я. — Только выключу суп.