Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 12 2004)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Я хожу в оперный театр каждую зиму и слушаю одну и ту же оперу — “Трубадур”. За двенадцать месяцев хорошо заметны перемены в артистах: тенор Манрико сильно похудел, Леонора, напротив, набрала пяток килограммов, Феррандо поет с больным горлом, и только Азучена не меняется — у нее голос победительницы. Давид не любит оперу, поэтому я прихожу сюда одна. Всегда беру себе место в партере и пропитываюсь Верди на год вперед. Той зимой я так же сидела в партере и слушала музыку, но после второй картины поняла, что “Трубадур” перестал что-нибудь значить для меня. С моего места хорошо была видна яма, и свет падал на контрабасиста так, что он оказывался виден мне ясно, как на большом экране. Молодой, с капризным семитским лицом, он так небрежно играл, словно речь шла не о музыке, а о какой-нибудь штопке или склеивании

коробочек. Когда монашки плавно пересекали сцену, контрабасист поморщился от боли, кажется, ему свело плечо. Я не отрываясь следила за ним все три часа, исключая антракт — пришлось выстоять в буфете очередь за вином. Можно ли считать, что я изменила Давиду в этот вечер? С моей точки зрения, да, потому что контрабасист вместе с громоздким инструментом занял мои мысли надолго и расположился в них так удобно, что ничто другое в голову просто не помещалось. Конечно, через несколько дней музыкант выпал из памяти и оставил по себе небольшое облачко грусти, вскормленной вином и Верди, а значит, несамостоятельной. И не имеющей прав на долгую жизнь.

В Равенне похоронен Данте, и мне неловко признаваться в том, что я этого прежде не знала. Давид знает в точности, кто где похоронен, кто где родился, жил, умирал, он засыпает меня подробностями, каждая из которых мало весит, но вместе набирается ощутимая куча царапающих деталей. Боюсь, однажды мне будет сложно из-под них выбраться. К счастью, он успел рассказать мне о Данте на трассе, пока не уснул. Когда Давид спит, то совсем не походит на себя самого, словно бы все его знания похищены сном. Но мне надо было смотреть на дорогу, и, когда мелькнула надпись “Равенна”, я разбудила Давида.

Свободных номеров здесь тоже не было. Давид в отчаянии говорил теперь уже только на итальянском, равеннцы изумленно поднимали вверх черные брови, но ключей от свободных комнат не давали. Дождь превратился в водопад, и в такую погоду Равенна ничем не отличалась от нашего родного города — серые камни, черные лужи, холод. Зачем нам Италия? Бабушкино наследство можно было бы потратить иначе, вот и родители Давида рассуждали сходным образом.

Мы кружили по городу, как птицы, желающие отвести преследователей от гнезда. На самом деле мы всего лишь искали гнездо для себя. Я часто думаю, что не хотела бы иметь детей от Давида, вряд ли я смогу их любить.

На выезде из Равенны синела вывеска еще одного “альберго”, Давид хлопнул дверцей и почти сразу вернулся — для нас нашелся свободный номер, а внизу был ресторан, он даже работал.

…Давид посмотрел на меня и махнул рукой официантке. Через минуту она проворно выкручивала пробку из литровой бутыли. Вальполичелла, нежная и темная, будто венозная кровь, хлынула в мой бокал.

Мы честно договаривались не пить в этом путешествии. Но я была благодарна Давиду.

 

“БАРБАРЕСКО”

В отличие от Давида я никогда не считала себя алкоголичкой. Он с первых наших дней пошел в бой за мою трезвость, хотя не мог объяснить даже самому себе — а что бы с нами стало без вина? Лично я могла бы сказать, что благословляю вино — потому что с его щедрой помощью дни проживаются быстрее, а для меня это многое значит.

Я пью только вино, и мне нравится в нем все — начиная от самого этого слова, короткого и благородного. Попробуйте слово “вино” на вкус — и поймете, сколько в нем достоинства. Мне нравится ожидание вина, когда день еще только начинается, — и я живу от одного свершения к другому. Мелкие дела копятся и множатся, в такие дни я боюсь прекратить свою суетливую деятельность даже на секунду, потому что вся моя жизнь при этом может развалиться — как плохая мебель под грузным седоком. Я и не обедаю по этой самой причине — мне страшно вынырнуть из пучины дел, я плаваю в них до вечера, а потом ожидаю вина.

Мне нравится запах дорогого винного магазина, где бутылки выстроены на полках, словно книги, — я подолгу читаю этикетки, как названия романов. Я люблю запах пыльного стекла, люблю звуки, с которыми вино плещется в тонких стенках — как джинн, который давно не был на воле… Вино я покупаю в одном и том же магазине, но не вступаю с продавцами в переговоры,

мне совсем не хочется объяснять им, почему я люблю итальянское вино.

Когда я была маленькой, моя мама уехала работать во Францию, в город Бордо. Все мамины коллеги разъезжались в такие поездки, отказываться от них в советскую пору было безумием, поэтому мама уехала на целый год — преподавать французам русский язык. Она очень скучала без нас, писала долгие письма, полные такой любви, какую я никогда потом ни от кого не получала — даже от самой мамы. Странно, эти письма я зачем-то храню и сейчас, храню, но никогда не перечитываю. Мама вернулась ранним летом, мы встречали на перроне московский поезд. “У тебя плохо заплетены косы”, — сказала мама первым делом после того, как мы смогли разлепить объятье. Мама была очень красивой, и мои косы ее расстроили.

Мама привезла бутылку французского вина и особенный сыр — он был с таким сильным запахом, что кукла, спавшая в чемодане несколько суток, накрепко пропахла странным ароматом. Я крепко закрыла рот ладонью, и взрослые смеялись надо мной, и ели этот сыр, и пили вино. У куклы были шелковистые волосы, забранные в сетку, и на поясе платья сияла серебряная пряжка. Мама налила мне немного вина в кружку, я доверчиво набрала полный рот бордовой терпкой жидкости. И тут же выплюнула обратно — с белыми слюнными пузырьками, с отвращением, под новый смех взрослых.

С тех пор я не люблю французское вино, и мне всегда неприятно слушать, как его кто-нибудь хвалит. И я не поехала бы в Италию, если бы не мечтала об итальянском вине — хотя мы с Давидом договаривались не пить всю дорогу.

Не помню, как назывался отель в Равенне, это Давид все и всегда помнит — не только названия, но и номера в гостиницах, не обстановку в них, а сами номера — цифры, которые мы называем вечером, чтобы получить ключ. Утром Давид поднял меня рано, хотя я просила еще времени. Давид сердился: “Мы приехали отдыхать, смотреть город. Это Италия, а ты спишь! Ты должна вдохновляться Италией!”

Я пыталась вдохновляться, но за окном был обычный рабочий район, а еще лил дождь — грустный, как день без вина. Машина стояла под окнами, я не умею парковаться красиво, и капот торчал под углом к проезжей части. Дождевые струйки стекали по стеклам, и мне показалось, что машина тоже плачет. Давид бросил два зонтика на заднее сиденье.

В Равенну приезжают те люди, кто любит смотреть церковные мозаики, или те, кто любит Данте, или такие, как Давид. Мы объехали все церкви города, Давид внимательно следил по путеводителю, чтобы я не халтурила. У могилы Данте он торжественно молчал и хмурился, мне было скучно и стыдно за то, что мне скучно. Черно-зеленая листва намокла и отяжелела от дождя. Данте крепко спал — в дождь всегда хорошо спится.

“Ведь ты из интеллигентной семьи”, — укорял меня Давид. Когда он так говорит, я думаю, что этот укор весит куда больше, чем мне кажется, — ведь Давид не мог похвастаться культурным детством, но, правда, знал больше, чем я. Я могла бы долго рассказывать только про вино, но даже здесь у меня нет систематических познаний, скорее — неясный опыт и эмоции, всего лишь.

К обеду мы были в Сан-Марино, а вечером въезжали в Урбино. Мы так поспешно покидали города, словно бы убегали от преследования, словно бы у нас был труп в машине и чемодан долларов под трупом. Труп нашей любви, подумала я вечером: в Италии рано темнеет.

В Урбино трудно парковаться — улицы холмистые, и мне с непривычки казалось, что “опель” покатится вниз, лишь только я оставлю его без внимания. Я возвращалась к нему несколько раз, как неврастеничка — к утюгу, и Давид нетерпеливо махал мне от входа в отель. Свободные номера перестали быть редкостью, лишь только мы покинули Эмилию-Романью.

Обычно я крепко сплю в гостиницах, но в Урбино была такая высокая кровать, что я упала с нее ночью. На тумбочке стояла недопитая бутылка “Барбареско”, и я дожидалась, пока Давид уснет, чтобы выпить еще бокал. Почему-то вино всегда очень быстро заканчивается, и мне грустно, когда я вижу, что в бутылке осталось меньше половины. Это словно бы знак, предчувствие того, что и в моей жизни тоже осталось меньше половины.

Поделиться с друзьями: