Новый Мир (№ 3 2002)
Шрифт:
XX век продолжает снижение порога релевантности — уточнения могут продолжаться практически бесконечно, никогда не исчерпывая предмет. Для описания одного дня может понадобиться целая книга, и это не выглядит ни затянутым, ни чрезмерным. Литература пытается строить человека из бесконечно малых величин, интегрировать его жизнь из микропоступков и микроявлений, из мгновений, и здесь она только следует общему пути познания. В XX веке человек постоянно сталкивается с вещами, которые он может представить только в виде математических, химических или каких-то других формул, то есть в виде фактов языка. Исследования микромира и Вселенной привели к тому, что язык остался единственным соразмерным человеку объектом во внешнем мире. Единственной его опорой. Слишком многое нельзя потрогать, понюхать, попробовать и даже услышать и увидеть. Чем пахнет очарованный кварк?
Ребенок держит на ладони продолговатый предмет и говорит: «Камень». Что он этим хочет сказать? Что на самом деле лежит у него на ладони? Обломок отшлифованного ветром и водой, чуть солоноватого на вкус гранита? Мириады молекул выстроенных в кристаллическую решетку минерала? Непредставимое множество элементарных частиц, удерживаемых
Сама возможность постановки этих вопросов означает кризис достоверности. В проверке непротиворечивости и полноты нуждаются не только формально-языковые конструкции, такие, как язык математики или языки программирования, но в не меньшей степени обычные слова естественного языка. Мы предъявляем к языку очень серьезные требования, потому что очень многое ему доверяем. Язык становится центром бытия, и не только как выразитель объектных истин, но и как носитель их. И язык, чтобы прояснить темные стороны своего бытия, требует моделирования — требует властно. И люди строят модели и вторичные миры — и читают фэнтези. Если удается, как, например, Пелевину, проиграть на конкретном содержании, на заданной материальной интерпретации хотя бы какую-то деталь действительности языкового существования — это всегда успех и удача. Можно ли говорить о смерти реалистического романа? В каком-то смысле да. Просто мы сегодня понимаем, что тексты Толстого не менее фантастичны, чем тексты Толкиена. Они — тоже «случай из языка». Снижение порога релевантности, необходимого для сегодняшнего человеческого существования, уничтожило реалистический роман, такой, каким его видел даже Набоков. Смысл просбыпался сквозь слово, как сквозь дырявое сито, и осел битовой крошкой на дорожках винчестера. Из этого не следует, что слово утратило смысл. Но этот смысл уже не сводится к тривиальности означающего — этот смысл надо брать с боем, его нужно каждый раз конструировать заново. В том числе и с помощью фантастической модели.
Так называемый реалистический роман — это, быть может, только один из вариантов фантастического. Но необходимо исследовать пограничные явления бытия. Нужно рисковать. Просто потому, что смерть есть смерть, и как бы мы ни отворачивались от нее, как бы ни прятались, она есть. И мир не познан и сложен и труден, и мы, все глубже зарываясь в универсум, все меньше в нем понимаем. Спрятаться можно, но выходить все равно придется. И держать ответ — перед миром и перед языком, которым мы описываем этот мир и который этим миром порождается.
Запретный сад
Анна Матвеева. Па-де-труа. [Повести и рассказы. Предисловие Н. Коляды]
Екатеринбург, «У-Фактория», 2001, 624 стр
Анне Матвеевой искренне интересны ее герои. Не такое уж распространенное качество по нынешним временам: авторам прозы часто не хватает энергетики, чтобы наделить персонажи живым кровообращением. В результате и сюжет составляется из событий, которые не очень важны персонажам и не особенно интересны читателям. Автор, что называется, живет для себя — и хорошо, если он при этом обладает достаточно богатым личностным миром и неплохим языком. Но такой литератор никогда не напишет, например, истории на тему «любит — не любит». Просто потому, что ему по большому счету безразлично, сложится у героя личная жизнь или не сложится. Важно, чтобы сложился текст, — и в этом есть, конечно, своя профессиональная правота.
Матвеева — писатель очень молодой («Па-де-труа» — первая «настоящая» книга, потому что предшествующий «Заблудившийся жокей» был изданием спонсированным и малотиражным). Она не совсем еще профессионал. Будь Матвеева постарше и поопытней — она бы, возможно, поостереглась писать рассказы, несущие столь явные признаки так называемой «женской прозы». Многие коллеги «женскую прозу» не жалуют — и я ее, признаться, тоже не люблю. Я считаю, что сугубо женского жизненного опыта при всей его эмоциональной насыщенности для литературы недостаточно. Пусть кого-то это шокирует, но нашей сестре писательнице надо сначала стать бесполым существом — и только потом, уже со стороны, можно возвращаться к гендерной специфике. Те, у кого получилось через это пройти, пишут тексты, о которых есть смысл разговаривать всерьез. Те, у кого не получилось, неплохо издаются в книжных сериях, тисненных золотом, и это тоже по-своему счастливая судьба. Но путать одно с другим — непродуктивно и грешно.
В случае Анны Матвеевой как раз возможна путаница — по чисто внешним признакам. Такое случается: хороший гриб можно принять за поганку, полосатую муху, крашенную под осу, — за осу. Самым криминальным признаком выглядит то, что Матвеева пишет про любовь. Причем подает сюжет не в каком-то метафорическом либо в метафизическом ключе, а один к одному, не чуждаясь и элементов мелодрамы. Ей всегда любопытно сравнивать соперниц — как выглядят, как одеты. Любопытно оценивать и предмет соперничества, причем глазом скорее женским, нежели писательским. В ее рассказах часто бывает так, что люди хорошо знакомые встречаются после прохождения первой жизненной дистанции — от юности к молодости. Тут автору интересно, кто преуспел, а кто сделался неудачником, кто «постарел», а кто не очень, кто приобрел товарный вид, а кто, наоборот, опустился. Такое впечатление, что все герои Матвеевой — бывшие ее одноклассники, с которыми она «встречается» в собственной прозе. Здесь, в текстах, продолжаются истории, уходящие корнями во впечатлительное детство и неопытное отрочество. Здесь расцветают бывшие дурнушки, а первые школьные красавицы терпят постыдный крах. Здесь неловкие подростки, превратившись в успешных молодых мужчин, попадаются в брачные сети поумневших девочек, работающих в рекламных фирмах. И так далее.
Еще одна характерная особенность. Герои Анны Матвеевой отличаются от традиционных «маленьких людей» сердобольной российской прозы тем, что отнюдь не бедствуют, а, наоборот, зарабатывают деньги и ведут соответствующий образ жизни. А поскольку автор вглядчив и точен в подробностях (линии дорогой
одежды, достопримечательности туров), то тексты приобретают некоторый налет глянцеватости, что также делает их уязвимыми. В общем, книга Анны Матвеевой противоречит эстетике «прекрасных задворок», к которой привык уважающий себя мейнстрим.Однако при отсутствии «профессиональной правоты» проза Анны Матвеевой обладает правотой естественности. На самом деле мелодраму очень трудно написать нефальшиво. Вернее, трудовыми усилиями здесь ничего не добьешься: надо обладать особым даром рассказчика, умением «оживлять» героя и в дальнейшем правильно его провоцировать. Таким букетом способностей молодая писательница обладает вполне. Маленькая повесть, давшая название всей книге, — чистой воды мелодрама. Когда-то героиня по имени Нина закрутила роман с женатым человеком, чем доставила его «старой» тридцатилетней половине немало неприятностей. Через некоторый период времени ровно та же история произошла и с ней самой. Думая склеить семью, Нина утащила мужа в двухнедельный тур по Италии, но молодая соперница последовала за ними. «Танец втроем» на римско-венецианском фоне протекает с переменным успехом участников. В итоге выясняется, что юная разлучница — дочь той самой «старой» стервы и бывшего любовника главной героини. Возмездие свершилось, круг замкнулся, а треугольник распался на трех чужих друг другу людей. Казалось бы, банальная ситуация: юная любовница приглашает «старую» жену вместе пройтись по магазинам, чтобы унизить ее «мадамством», а та не остается в долгу и третирует девчонку за отсутствие вкуса. Но психологически в диалогах все сделано очень точно. То же и с другими элементами «танца». Повесть, кроме того, демонстрирует присущую автору жажду новизны, расширения мира: это буквально песня об Италии, увиденной не поверхностным взглядом туриста, но свежим и жадным глазом молодого познающего существа. Эта свежесть особенно проявляется в путевых очерках Анны Матвеевой, к сожалению, не вошедших в книгу «Па-де-труа». Среднестатистический турист, много наслышанный о Лувре или, к примеру, о Тадж-Махале и увидавший воочию знаменитые чудеса, испытывает некоторый шок: реальный объект никогда не вкладывается точно в то представление о нем, что имеется у человека в голове. В сущности, туристический объект, каким бы подлинным и древним он ни был, есть большой аттракцион: так надо для адаптации туриста, и соответствующий бизнес еще больше театрализует для него событие встречи, окружая объект аттракционами уже специально созданными. Что касается Анны Матвеевой, то она взглядом попросту счищает с объекта все пленки ненастоящего и видит его таким, будто туристического бизнеса не существует вообще. Поэтому в повести «Па-де-труа» знаменитый Колизей и нагловатый продавец цветов стилистически равноценны. Кстати: стремление познавать мир, расширять опыт свидетельствует о том, что Анна Матвеева не замкнется на чисто женских эмпирических сюжетах и не станет автором той специфической прозы, которую дамы среднего возраста читают в метро.
Главным текстом книги «Па-де-труа» стала как раз «неженская» вещь: повесть «Перевал Дятлова». В основе ее лежит реальное событие: загадочная и жуткая смерть девяти туристов в 1959 году. Историю эту хорошо помнят в Свердловске-Екатеринбурге. Группа, возглавляемая Игорем Дятловым и состоявшая по большей части из студентов УПИ, вышла на сложный зимний маршрут и целиком погибла на склоне горы Холат-Сяхыл, что в переводе с языка манси означает «Гора мертвецов». В обстоятельствах этой гибели много странного. Почему-то опытные туристы покинули палатку, бросив там одежду и продукты, причем некоторые бежали без обуви. Раненные, они развели костер, для чего обламывали ветки кедра, в то время как рядом имелся валежник: это может свидетельствовать о том, что туристы были ослеплены. На месте происшествия были обнаружены эбонитовые ножны, не принадлежавшие никому из участников похода, при этом нож отсутствовал. Не менее таинственны поисковые и следственные сюжеты. Впечатление такое, будто властям было что скрывать. За сорок с лишним лет, прошедших со дня трагедии, образовалось множество версий: тут и испытание военными секретного вакуумного оружия, и появление НЛО, и нападение медведя-шатуна.
Чтобы написать «Перевал Дятлова», Анна Матвеева много работала в архивах, встречалась с родственниками погибших туристов, с другими людьми, причастными к событиям. Наверное, сейчас никто лучше, чем она, не владеет информацией об обстоятельствах трагедии — во всяком случае, той частью информации, что доступна частным лицам. Правда, существуют и силуэтно проступают в повести некие люди, которым доподлинно известна причина гибели дятловцев: «Кто страшнее: лубочный маньяк-убийца из „эскадрона смерти“ или мирный пенсионер, бывший инженер или военный, выращивающий морковку и внуков и хранящий молчание?..» Сама Анна Матвеева собственной версии не создает. Она подбирает и излагает факты, допуская мысль, что какому-то читателю может из текста открыться истина.
Надо сказать, что повесть организована довольно прихотливо, не без влияния Милорада Павича. Внутри текста читателю предлагается несколько «маршрутов», присутствует и специальный дятловский словарь, где толкуются понятия и предметы, значимые в пределах рассказанной истории. Нравятся или не нравятся такого рода приемы — дело целиком вкусовое. Сам материал такую структуру, в общем-то, не поддерживает. Современная линия повести тоже как-то не тянет на трагедийный и бытийный уровень, заданный базовым non-fiction. Линия представляет собой историю молодой писательницы, от которой муж ушел, а потом вернулся и сделался товарищем в нелегком расследовании дела о гибели дятловцев. Этот сюжет мог бы стать основой одного из изящных любовных рассказов Матвеевой, но в теле повести он, сказать по правде, неорганичен. Впечатление, будто подлинную фотографию погибших туристов вставили в неподходящую, слишком нарядную рамку. Зато у Матвеевой замечательно получились сами дятловцы. Каким-то образом она сумела понять своих ровесников той глубоко советской послесталинской поры — через их дневники, через какие-то пронзительные детали, например, через протокол осмотра вещей, найденных на месте происшествия. Автор вдруг поражается тому, насколько вещи у ребят одинаковые и, в общем-то, невеселые: будто — это уже мое читательское ощущение — все дятловцы из одного сиротского приюта.