Новый Мир (№ 3 2005)
Шрифт:
Под бетонным забором уже распустилась мать-и-мачеха. Кто-то о цветках: золотые черепашки. Вот уж странное сравнение.
Приползли из Азии.
Напротив, на боковой ветке, стояли три вагона, в них кто-то жил, может, солдаты-железнодорожники, или рабочие-путейцы, или железнодорожные цыгане... хм. На окнах белели занавески, над трубой одного вагона витал сизой улыбкой дымок.
На железной дороге всегда чувствуешь себя немного инопланетянином. Кем-то без корней, без роду и племени. И надо вспомнить, зачем сюда занесло. Что следует делать дальше.
И, конечно, очень мощное ощущение пространства, железные дороги сосуды его, нет, крестец, хребет, руки.
Дверь хлопнула, вышла бригада. Цыкающий наигранно
— Твои б-барабульки.
В его длинном лице с резкими складками поперек впалых щек, с глубокими морщинами на высоком лбу, с большим носом было что-то высокомерное, едва ли не аристократическое.
— Ну что? — спросил он. — За труд, май, мир?
— Еще апрель, — напомнил цыкающий.
— Тоже хороший месяц, — сказал мужик с бакенбардами, поглаживая живот с умильной улыбкой.
...И вот зачем его сюда занесло, вот что следует делать дальше: сидеть на берегу грязной реки неподалеку от уже до основания, до фундамента разобранного речного вокзала, глядеть на чаек, подныривающих под облезлое брюхо моста с ржавыми трубами, на всякий мусор, несомый течением, поднимать до краев наполненный граненый стакан (позаимствованный в ближайшей столовой), осушать его, отламывать кусок плавленого сырка, закусывать, слушая россказни собутыльников. Долговязый, выпив, перестал заикаться и заговорил ладно, все с тем же высокомерным выражением лица, и сразу стала ясна природа этого почти аристократизма: не кровь, а опыт, — он многое знал о людях, пройдя какие-то ускоренные университеты, о людях, о жизни и о смерти, только непонятно было, что он делает здесь со своими знаниями. Также и мужик с бакенбардами, утверждавший, что у него уже в детстве кличка была Кулибин и он мог все починить, даже вставную челюсть старику соседу, не говоря уже о всякой ерунде типа электроплитки, обогревателя, телевизора и так далее вплоть до станков ЧПУ на последнем месте работы. Один цыкающий не выказывал ничего особенного, он лишь поводил острым носом, выбрызгивал слюну и затаенно ухмылялся. Не выдержав хвальбы Кулибина с бакенбардами, спросил, что же он здесь ломает свои золотые ручки?.. Мужик с бакенбардами поднял на него удивленно округленные синие глаза и ответил обезоруживающе просто:
— Так уже обстоятельства не те.
Долговязый снисходительно улыбнулся, расчесал пятерней — лапища у него была вовсе не аристократическая — курчавые ржавого цвета волосы и заявил, что он знал одного мастера, ювелира по сейфам. Любым. Вот у кого были руки. Но... потом ноги отказали.
— Почему? — с изумлением спросил Кулибин.
— Квасил, — коротко сказал долговязый и сурово замолчал, глядя куда-то по-над полным стаканом в руке.
— Ты не задерживай, — напомнил цыкающий.
И долговязый, запрокинув лысеющую голову, выпил.
Охлопков с неохотой согласился составить им компанию, но уступил неоспоримому доводу мужика с бакенбардами, что в бригаду надо вливаться . А он собирался прийти еще на железную дорогу, втайне надеясь, что все же больше такой жестокой надобности не возникнет — родители Ирмы пришлют приличную сумму на обустройство или еще откуда-нибудь свалятся деньги, ведь сказано же: не заботьтесь о завтрашнем дне, — это так заманчиво и вдохновляюще звучит после таскания ящиков из вагонов в кузова грузовиков, что готов и остальным сентенциям верить, как бы нелепы они ни были. Действительно, почему бы не подняться на заречный холм Глинска, где стоит дом напротив Штыка, мемориального знака, водруженного во славу советского оружия, и не отсчитать сколько-то дукатов за какой-нибудь холст... но как об этом узнает? ну о существовании Г. Охлопкова? и его картин? Кто? Меценат, почитатель сомнительной мазни.
Ночью Охлопков поднялся на крышу кинотеатра по железной лестнице, стоял, ловил горчащим от табака и крепкого чая ртом влажные волны весеннего воздуха.
В высокой мгле иногда гудел самолет, и бесшумно проносились насекомые эфира, обрастающие жесткими крыльями звука в наушниках бессонных радистов. В разрывах облаков показывались пятна звезд, куда-то плывущих наподобие плошек с огоньками по Гангу на одной из картин Рериха.
Но это сейчас, отсюда все так видится: Ганг над кинотеатром в Глинске, выразительно одинокая фигура сторожа на крыше, дома с черными окнами, мощная труба котельной, стена тюрьмы, силуэты деревьев, среди ветвей золотой квадрат окна — и в нем тоже очертания человека. Городские пейзажи не менее странны и загадочны, чем горно-таежные, с бурными реками и высокими небесами.
А тогда Охлопкову чего-то там не хватало, он не мог ухватить что-то и толковал о “светоносных местах”. Несмотря на “застолбленные вечера”, он таскался с мольбертом — да, но как это все так получилось? вдруг спрашивал он себя, очнувшись с кистью в одной руке и палитрой в другой, — что он снова за это взялся? — и все снова то же, та же погоня неизвестно за кем, за чем сквозь волокна холста, — и пытался переводить вечерние отсветы на стенах домов, на холмах, стоя в глубине уже погрузившейся в сумерки улицы, на язык красок. Это время самое заманчивое, время первых сумерек или, по свидетельству Зимборова, так называемое время эффекта, или режим, когда небо еще излучает свет, а фонари вот-вот зажгутся, — время, когда камни начинают сопротивляться притяжению земли и по всему городу слегка расшатываются фундаменты зданий; в сумеречных тоннелях улиц движутся люди и машины, громоздкие трамваи как призраки, а каменные зеркала на холмах ловят и отражают свет, — и этот отраженный свет надо писать какой-то совершенно истонченной кистью, а камень должен быть ощутимо тяжел и в то же время невесом. Камень и свет, и ничего больше. Но они не давались.
Может быть, он слишком уставал на железной дороге? Может, живописцу, как и музыканту, нельзя огрублять тяжелым трудом руки?
Полуночник не звонил. Иногда Охлопкову казалось, что тот что-то такое знает... Да нет, конечно, дело не в этом, какие еще подсказки? что он, ученик у доски?
Вот пример стоика: лейтенант Скрябин, ушедший в глухое подполье — навсегда. В этом что-то средневековое. Безымянное служение. Франциск Ассизский увлеченно читал проповедь птицам, — ну так птицам же, и об этом все-таки стало известно. А лейтенант играет пустым креслам. И никто ни о чем не ведает.
Утром Охлопков застал Ирму не одну, соседка попросила попасти прихворнувшую дочку, и та корпела, высунув язык и шмыгая носом над альбомом с акварельными красками.
— Я ей дала твои краски, — сказала Ирма.
Девочка покосилась на Охлопкова. Он кивнул ей.
— Сейчас что-нибудь приготовлю, — заторопилась Ирма.
Охлопков вышел следом, нагнав в кухне, схватил за талию, она повернула светлое бледное лицо в веснушках, приоткрыла рот, он поцеловал ее, она дала ему язык, улыбаясь щелками зеленых сияющих глаз, потом легонько оттолкнула.
— Почему бы ей не сидеть у себя с моими красками? — спросил Охлопков.
— А ты в детстве не боялся один? в пустой комнате? — ответила она вопросом, зажигая газ.
— Нет.
Она дунула на спичку: фу! — и посмотрела на него с укоризною.
— Не боялся?
— Ну, боялся. Но любопытство было сильнее.
— Какое любопытство? — спросила она, ставя на газ чайник и черную сковородку.
— Что такое пустая комната. И меня до сих пор это удивляет: отсутствие.
Ирма приподняла золотистые брови, качнула хвостом рыжих волос, туго перехваченных черной резинкой. Ему нравилось, когда она так гладко зачесывала волосы, — тогда в ее лице появлялось что-то от молодого животного... неизвестной породы; она так крепко и тщательно убирала волосы в хвост, что кожа на скулах натягивалась и глаза удлинялись, как у немок Лукаса Кранаха Старшего.
— Не понимаю, чем это интересно. Скучно же?