Новый Мир (№ 4 2005)
Шрифт:
Нужно либо решительно отдаться Востоку, в том числе последовав рекомендациям Жириновского относительно многоженства, гаремов, сопутствующего доминирования мужчин и т. п. симпатичных институций, либо всеми силами русской души отказаться от ее пресловутой “загадочности” в пользу рациональных мыслительных протезов западного образца. Повторюсь, и на Востоке, и на Западе есть свои вкусности, непереносима только отечественная эклектика. Сегодня перед лицом небытия России придется выбрать.
Кстати, в полемике относительно сериала Ш. один участник дискуссии привел отрывок из мемуаров Эйзенхауэра, который был поражен фактом необоснованно спешного штурма Потсдама Красной Армией и страшными потерями личного состава. На что маршал Ж. будто бы невозмутимо улыбнулся: “Ничего страшного, русские бабы нарожают еще!” Какие после этого могут быть претензии к вождю народов С., к начальникам внутреннней полиции Я., Е., Б. и их подручным? К чекистам,
(6) Предельный опыт, вроде страшной войны, дается визуальным искусствам с трудом. Прозе этот опыт дается легче. Поэзии — без всякого труда. Зато кино здесь чаще всего лжет. Ведь кинокартинка чревата документальностью, значит, автор должен обосновать свое право на “наблюдение” за кошмаром, реабилитировать свою камеру, свой невозмутимый взгляд. Должен этически соответствовать. Чаще всего об этом не задумываются, смотрят на кошмары в упор.
В 2003 году появилась скромная черно-белая картина Алексея Германа-младшего “Последний поезд”, где необходимая работа по обоснованию взгляда и по этической реабилитации автора-наблюдателя проведена почти безукоризненно. Это неожиданно хороший фильм о войне, где сознательно или нет использованы приемчики венгерского гения Миклоша Янчо. Герман справился еще и потому, что предложил рассказ с точки зрения сгинувшего на русском фронте немецкого доктора. Можно было бы докрутить, по объему заявленного материала этот полнометражный фильм тянет, скорее, на короткометражку. Впрочем, спасибо и за то, что получилось.
Витгенштейн проницательно заметил: мир счастливого человека и мир человека несчастного — два абсолютно разных, фактически не пересекающихся мира. Это очень существенное замечание. Страшная война в значительно большей мере, нежели мирная повседневность, разводит людей по разным углам, по разным мирам в зависимости от того, выжил человек или не выжил, покалечился или нет, остались близкие или погибли и т. д. Война — перманентный передел не столько даже территорий, сколько внутренних миров, это предельно интенсивный обмен предельными эмоциями. Миры рушатся и возникают ежесекундно! Еще и поэтому фильмы о войне, акцентирующие батальные сцены и внешнюю достоверность, куда фальшивее иных условных построений вроде гениальных опусов Янчо о гражданской войне в России и в Венгрии, вроде психологически убедительной, хотя внешне легковесной картины Леонида Быкова “В бой идут одни старики”.
В антропологическом смысле наиболее достоверной, без дураков и поддавков, художественной версией войны является правильная песня. Песня — тот же сюжет, миф, машина по уничтожению времени, однако ее особенностью являются интимность и проникновенность . Человеческий голос буквально проникает вовнутрь, агрессивно захватывает тело слушателя и, подбираясь к его голосовым связкам, заставляет человека резонировать, включаться. Таким образом, голос устраняет границу между физическим телом и так называемым внутренним пространством, теперь слушатель — не субъект и не объект, а некий инструмент для реализации предельно интенсивного процесса. Процесса, где сталкиваются, наслаиваются, отторгают друг друга — ужас, восторг, опьянение, безумие, надежда и множество иных солдатских эмоций, которым в обыденном языке эквивалента нет.
В то же время необходимое рациональное сырье поставляет текст песни. Сознание подбирает тексту некий визуальный эквивалент, но это по определению бедный эквивалент, убогая картинка, мерцание в тумане . Вот и хорошо, таким образом становится невозможна та этическая двусмысленность, о которой говорилось выше применительно к фотографически достоверному взгляду на то, на что смотреть из комфортного зрительского кресла психически нормальному человеку попросту неловко. Мерцание же в тумане — своего рода переселение души. Тебя не оскорбляет четкость изображения, и при этом ты переживаешь чужой опыт, которому соинтонирует твое тело!
Лично мне лучшим произведением о Великой Отечественной представляется песня Вениамина Баснера и Михаила Матусовского “На безымянной высоте”. Это образцово-показательный шедевр, где счастливо сочетаются умеренная выразительность сюжета с “простоватой” мелодией. Сработай хотя бы один соавтор поизощренней, потехничней и поизящнее, чуда не случилось бы. Канонический героический сюжет прописан с достаточным количеством внешних деталей, которые исполняют функцию якоря, не позволяющего картинке совсем оторваться от воображения и отчалить в туманную даль: “Дымилась роща под горою, и вместе с ней горел закат...” В то же время мелодия с легкостью цепляется за связки слушателя, требовательно вынуждая к соинтонированию среднестатистический мужской баритон. Ничего подобного в кино сделано не было. Потому что, повторюсь, массовое искусство кино не имеет морального права таращиться на предельные кошмары. Когда кино на это отваживается, оно изменяет своей природе, фальшивит.
(7) Вот, однако, фильм про войну, который несказанно меня удивил. Я думаю даже, что “Долгая помолвка”, поставленная режиссером Жан-Пьером Жене по роману Себастьяна Жапризо, — великая картина, без дураков. Я не смотрел знаменитую работу Жене и актрисы Одри Тоту “Амели”, отправился на их новый совместный фильм только потому, что сеанс в Киноцентре совпал с моим свободным временем, которое властно требовало поменять его на что-нибудь необременительное.
Детектив, классиком которого по праву считается Жапризо, осуществляется в жанре “дедукция”. Все мы помним откровения Шерлока Холмса на эту тему. “Долгая помолвка”, выполненная как непрестанное движение от общего к частному, лишний раз демонстрирует нам социокультурную разницу между нынешней Францией и нынешней Россией. То, что в отечественной картине провоцирует раздражение и гнев, кажется уместным в картине французской. Попытка задним числом расщепить “советский народ” на индивидов — не что иное, как очередная спекуляция наших псевдолибералов, продолжение гражданской войны новыми средствами. Напротив, Франция, где цивилизационная общность все равно сильнее любой социальной разности, может позволить себе подлинно художественную дедукцию, иначе — сколь угодно последовательное движение от общего к частному, не сопряженное с очередным жестоким переделом ценностей и благ!
Фильм рассказывает о событиях Первой мировой. 1917 год, франко-германский фронт. Пятеро французских солдат-самострелов приговорены к смерти. Но начальство придумало, как использовать военных преступников с пользой для дела. Теперь самострелов выкидывают за бруствер, на пересеченную местность, разделяющую окопы противников. Без оружия, в качестве пушечного мяса. Видимо, самострелы должны были отвлекать, дразнить, выманивать, дезориентировать противника. Итак, пятеро брошены на верную смерть. Два с лишним часа картины — это медленное приближение к каждому из них, ретроспективное расследование судьбы, обстоятельств жизни и гибели.
Самое поразительное здесь, чреватое гениальностью, — это обретение все новых и новых подробностей. Начинаем с априорного общего знания: Первая мировая — мясорубка, где миллионы сражались с миллионами. Взгляд с высоты птичьего полета, из Ставки Главнокомандующего, из кельи историка-летописца. Почти сразу же наше общее знание корректируют, выбирая пятерых основных героев, придавая им в помощь родственников, оставшихся в тылу, и фронтовых товарищей или недругов. Тоже ничего удивительного: надо же как-то рассказывать историю, на ком-то фокусироваться. Но постепенно фильм переползает с территории повествовательного здравого смысла на территорию художественного чуда: подробности становятся все более необязательными, дедуктивное упорство авторов — все более вызывающим. Вот уже объявлено о смерти всех пятерых, вот уже свидетели доложили начальству и героине, упорно разыскивающей возлюбленного, подробности с деталями. Но авторы нарушают правила игры, они начинают копаться там, где “все ясно”. Они идут на предельный риск: рассматривают свирепую войну не как аномалию, а как продолжение жизни. Осуществляют героическую подмену, словно настаивая: война не страшнее жизни, война — продолжение жизни другими средствами. И поэтому мы считаем возможным наплевать на “особенности предельного опыта” и будем разбираться с войной по законам мирного времени, по законам детективного жанра . То, что для наследующего военному времени обывателя — предельный опыт, для современника-солдата — повседневность.
Последовательность, с которой авторы реализуют эту стратегию, очень скоро дает плоды. Выясняется, что в театре военных действий — много точек зрения, что у каждого микрособытия — десятки свидетелей! Это только безответственному обывателю кажется, что одна ощетинившаяся штыками и стволами стена встречается в чистом поле с другою такою же безличной стеной. На самом деле война — это миллион осмысленных, соразмерных маленькому человеку поступков . Каждую минуту солдат просчитывает варианты: оголтело броситься на пулемет или отползти чуть влево, отлежаться и спастись; выполнить неадекватный приказ командира и рухнуть или сделать вид, что не расслышал; проявить амбиции и нахамить товарищу, спровоцировав его последующую месть, или стерпеть обиду. Жапризо и Жене возвращают войне социальное, а солдату — антропологическое измерение.