Новый Мир ( № 6 2005)
Шрифт:
Не менее достоверным выглядит и следующее сообщение, характеризующее особые отношения между Пушкиным и Жуковским: “Что же касается Жуковского — он смотрит на него (Пушкина. — В. Е. ) с нежностью, он наслаждается всем, что говорит его Феникс; есть что-то трогательное, отеческое и вместе с тем братское в его привязанности к Пушкину, а в чувстве Пушкина к Жуковскому — оттенок уважения даже в тоне его голоса, когда он ему отвечает. У него совсем другой тон с Тургеневым и Вяземским, хотя он их очень любит” (стр. 331).
К записям того же свойства может быть отнесено сообщение о том, что Вяземский, споря с Пушкиным, называл стихотворение “Клеветникам России” “шинельной поэзией”, а также следующее возражение Пушкина на утверждение
Или такое наблюдение Смирновой-Россет, касающееся Гоголя: “Я заметила, что достаточно Пушкину обратиться к Гоголю, чтобы тот просиял” (стр. 53).
Психологически убедительно следующее сообщение дочери Смирновой-Россет, свидетельствующее о нерасположении Натальи Николаевны к жизни в деревне: “В Одессе отец рассказал мне, что как-то вечером, осенью, Пушкин, прислушиваясь к завыванию ветра, вздохнул и сказал: „Как хорошо бы теперь быть в Михайловском! Нигде мне так хорошо не пишется, как осенью, в деревне. Осень — мое любимое время года. Что бы нам поехать туда!” У моего отца было имение в Псковской губернии, и он собирался туда для охоты. Он стал звать Пушкина ехать с ним вместе. Услыхав этот разговор, Пушкина воскликнула: „Восхитительное местопребывание! Слушать завывание ветра, бой часов и вытье волков. Ты с ума сошел!” И она залилась слезами, к крайнему изумлению моих родителей. Пушкин успокоил ее, говоря, что он только пошутил, что он устоит и против искушения и против искусителя (моего отца). Тем не менее Пушкина еще некоторое время дулась на моего отца, упрекая его, что он внушает сумасбродные мысли ее супругу” (стр. 220).
И наконец, нельзя не остановиться на суждении Пушкина об извечных причинах неудач большинства политических реформ в России: “Ненавижу я придворное дворянство. С ним-то государю всего труднее будет справиться в деле освобождения (крестьян. — В. Е. ), оно всегда будет восставать против реформ. Пропасть наша заключается в том, что мы еще слишком завязли в привычках прошлого, побеждать приходится не политические идеи, а предрассудки, самый узкий из всех — это верить, что единообразие есть порядок, безмолвие — согласие и что истина не выигрывает при обсуждении мнений (стр. 343; курсив мой. — В. Е. )”.
Это звучит настолько актуально, будто сказано кем-то из наших мыслящих современников сегодня, сейчас.
Особую статью представляют собой сообщения, содержащие явные анахронизмы и в то же время убедительные по существу. Приведем часть такой записи (наименее фантастичную) о “Распятии” Брюллова: “Часовые, которых поставили в зале, где выставлено „Распятие” Брюллова, произвели на нас тяжелое впечатление; эти солдаты так не отвечают сюжету картины” (стр. 290). Этот факт якобы и побудил Пушкина к написанию стихотворения “Мирская власть”. Однако, по имеющимся в литературе о Брюллове сообщениям, картина “Распятие” была написана в 1838 году. Налицо явный анахронизм. Вместе с тем толкование стихотворения, предложенное в “Записках”, могло бы явиться исчерпывающим комментарием к нему, полностью проясняющим его содержание. Ведь сейчас оно не имеет удовлетворительного объяснения. Возьмем, например, примечание Б. В. Томашевского: “Написано 5 июня 1836 г., вероятно, по поводу того, что в Казанском соборе в страстную пятницу ставили у плащаницы часовых…”27
Совершенно очевидно, что объяснение это никак не соотносится со стихами:
К чему, скажите мне, хранительная стража? —
Или распятие казенная поклажа... —
ведь плащаница — не распятие.
Укажем также, что в начале ХХ века пушкинское стихотворение действительно связывали с картиной Брюллова во многих изданиях, в том числе в изданиях П. О. Морозова (1903) и С. А. Венгерова (1915). И восходила такая трактовка его не к “Запискам”, а к указанию Н. В. Гербеля в берлинском издании запрещенных стихотворений Пушкина 1861 года (стр. 162 — 163): “Стихи написаны по тому случаю, что на выставке около картины Брюллова, изображающей Распятие, были поставлены часовые для предупреждения тесноты от толпы…”28
Таким образом, следует учесть, что свидетельство Смирновой-Россет не является единственным (если только оно не было сочинено Александрой Осиповной после ознакомления с комментарием Гербеля).
Что же касается фактической стороны вопроса, то, хотя “Распятие” и датируется 1838 годом, существует одно не до конца ясное свидетельство бывшего ученика Брюллова, позволяющее считать трактовку Гербеля — Смирновой не совсем уж беспочвенной. Это дневниковая запись будущего академика живописи А. Н. Мокрицкого от 31 января 1837 года (через два дня после кончины поэта): “Так нет, вот сегодня вечером он (Брюллов. — В. Е. ) встретил меня весьма приветливо, велел подать чаю, потом играл со мною в экарте; соскучась игрою, велел мне читать стихи Пушкина и восхищался каждой строкой, каждой мыслью и жалел душевно о ранней кончине великого поэта. Он упрекал себя в том, что не отдал ему рисунка, о котором тот так просил его, вспоминал о том, как Пушкин восхищался его картиной „Распятие” и эскизом „Гензерих грабит Рим”” (курсив мой. — В. Е. )29.
Известен также эскиз “Распятие” небольшого размера (29'19)30, выполненный графитным карандашом, акварелью и сепией, который никак не мог быть назван в воспоминаниях Мокрицкого картиной. Он датируется 1835 годом, кстати, к тому же времени относится эскиз “Гензерих грабит Рим”.
На основании дневниковой записи Мокрицкого и эскиза (29'19) можно предположить (к сожалению, только предположить), что существовал и другой, более крупный, чем эскиз, вариант “Распятия”, относящийся к 1835 или 1836 году (когда Пушкин был еще жив) и предшествовавший известному полотну колоссальных размеров (510'315), которое Брюллов выполнил для лютеранской церкви в Петербурге.
Вот к таким довольно-таки неожиданным исследованиям побуждает нас даже и не вполне достоверная запись Смирновой-Россет…
3
Каким же образом “Записки”, содержащие столь важные для нас свидетельства о Пушкине, были провозглашены подложными?
Эту весьма актуальную для советского времени задачу решила, как мы уже упоминали, Крестова в статье 1929 года “К вопросу о достоверности так называемых „Записок” А. О. Смирновой”, в которой утверждалось, что “Записки” якобы были сочинены дочерью Смирновой-Россет, О. Н. Смирновой.
Поскольку абсолютное большинство рукописных заметок, из которых составлены “Записки”, не сохранилось, Крестова, конечно, не могла привести никаких фактических доказательств авторства О. Н. Смирновой. Она попыталась решить эту задачу путем анализа их текста и сопоставлением его фрагментов с другими известными к тому времени мемуарными материалами Смирновой-Россет, подлинность которых не вызывала у нее сомнений. При этом следует отметить, что сопоставлению “Записок”, объемом более 25 печатных листов, с другими текстами Смирновой-Россет в статье Крестовой уделено чуть более двух страниц31.
Покончив с сопоставлением текстов, она перешла к обстоятельному и как будто бы даже сочувственному изложению биографических сведений о дочери Смирновой-Россет, представляя ее “высокообразованным человеком в областях искусства и литературы”32. И с особым тяготением к литературе русской: “Истинным предметом любви Смирновой являлась русская литература. Очень вероятно, что любовь эта вызывалась прежде всего традициями семьи — общением матери с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем. Последний был своим человеком в доме Смирновых. Кроме того, сама Ольга Николаевна видала Жуковского, слыхала Тургенева и обоих Толстых, Аксакова. Хорошо знала Полонского, Тютчева, Маркевича”33.