Новый Мир ( № 7 2006)
Шрифт:
— Четыре.
Теперь мы подъезжали к пятому.
— Хм... Чашечку кофе?..
Последнюю букву он произнес по-южному, с едва заметным акцентом — “э”, а не “е”. А может, мне так послышалось...
Мы остановились и вышли на пятом этаже, где был буфет. И там...
Дело в том (что греха таить!), что в буфете гостиницы у Георгия Александровича была назначена приватная встреча с некой особой, и он направлялся к ней. Так что следующая часть нашего разговора происходила в присутствии еще одного участника, точнее, участницы, имя которой я воздержусь здесь приводить. Эта свидетельница наших тогдашних разговоров — человек, ради которого Георгий Александрович и оказался в гостинице, — наверное, невольно помогла мне... Сам Георгий Александрович жил в правительственно-цековском санатории,
Признаться, я был несколько смущен своим невольным положением “третьего лишнего” и не знал, как мне себя вести. На всякий случай я выбрал самое простое и разумное — сделал вид, что не замечаю ничего. Вероятно, это мое поведение понравилось им обоим — ведь, как я сразу понял, они тайно отдыхали на юге, а я проявил такт, не сделав большие глаза. Надо знать Георгия Александровича — вот скрытый эпикуреец, любитель жизненных сладостей!.. И это его качество всегда мне нравилось. Спутница Георгия Александровича своей молчаливой симпатией в мой адрес, по-моему, окончательно подвигнула склонного к мужскому куражу Товстоногова произнести слова, радикально повернувшие мою судьбу:
— Послушайте, Марк... А почему бы вам не поставить “Бедную Лизу” у нас в БДТ?.. Мы ведь только что открыли у себя Малую сцену. И тоже на сто двадцать мест.
Я ахнул про себя и не нашел ничего лучшего, чем ответить дурацки:
— Действительно, почему?!
Они засмеялись — я понял, что сморозил что-то не то, но так или иначе предложение было получено. Понимая, что мне надо — еще до второй чашки кофе — как-то утвердиться, я принялся далее с жаром рассказывать, почему именно сегодня нужно ставить “Бедную Лизу” как мюзикл, но это не будет чистый мюзикл (я боялся вспугнуть его этим полузапретным в то время жанром).
— Что же это будет? — спросил Гога по-экзаменаторски.
— Что-то другое. Назовем это литературно-музыкальным представлением.
— Нет, — сказал Гога. — Надо делать мюзикл. Русский мюзикл!
И засопел.
О, я тогда не знал, что означает его сопение. Оно означало его восторг. Всегда. Если Гога сопит, значит, ему что-то нравится. Это была удача, которая выпадает раз в жизни. “Русский мюзикл” — как сказал, а?.. Как он твердо сформулировал то, что я от осторожничанья решил затуманить... Ведь “мюзикл” — само слово в те времена было запретное, а он — какой смелый!.. И как сразу все понял!..
Я не раз любовался этой его легкостью в мудрости, этим его изысканным, сверкающим слоноподобием в манере общаться, — он давит не давя, он всегда “больше” своего партнера по разговору и потому постоянно останавливает его своим безумно красивым низким голосом с хрипотцой — такие голоса имеют лишь бывалые люди, “крестные отцы” мафий или старые грузины, отсидевшие тысячи застолий...
Все, кто знаком с Георгием Александровичем, знают, что он бывал совершенно очарователен, изумительно обаятелен в дружеском, неофициальном расположении к собеседнику, который тотчас “покупается” его витализмом и значительностью и скоро начинает светиться сам от счастливого чувства благодарности за внимание со стороны столь большого человека. “Обыкновенность” Георгия Александровича, конечно, была обманчива, — не раз я впоследствии видел, как она мгновенно, чудодейственно испарялась и ей на замену приходили хладнокровная сталь в глазах, и чопорность, и надменность, и даже какая-то страшноватая своим сибаритством самовлюбленность. Он был ярок и во гневе... Этакий постаревший Нерон... Усталая десница Командора....
Но в тот день Георгий Александрович был только великолепен. Его слоноподобие ужасно импонировало мне — я видел золотозубого кавалера, несколько франтоватого и по-старомодному пижонского, в котором временами ощущалась и какая-то детскость, и даже невинность. Мне нравилось в нем все — манера курить, держа мундштук торчащим меж пальцев (он курил “Мальборо” уже тогда), и даже перстень с камнем, хотя я не переношу мужчин, носящих перстни.
“Передо мной — гений”, — помнится, думал я, особенно восхищаясь благородной холеностью этого человека, носившего еще в те времена крупноклетчатые итальянские пиджаки, имевшего крупные черты лица, живые азартные глаза под огромными роговыми очками и знаменитый (благодаря шаржам) хобот-нос, в который изнутри влетали слова, чтобы быть с хрипом исторгнутыми из каких-то темных животных глубин его телесности. От его приятнейшего баритона тотчас делалось весело и тепло. Что-то от грузинского князя, не совсем чистопородного, но понимающего толк во всем — в винах, в людях, в товарах, в женщинах... Много раз потом я про себя восторгался его смехом — своеобразным, заразительным, с тормозящим хохот присвистом через губы, с раскрыванием ладоней от себя — в знак абсолютного понимания шутки партнером: жест опытного рассказчика, души общества... Мне было радостно, что такая свободная и такая живая реакция исходит от, в общем-то, мне не слишком знакомого, но так быстро меня понимающего человека.
— Между прочим, Карамзин — учитель Пушкина, — подтянул я к своим аргументам тяжелую артиллерию, — Александр Сергеич посвятил ему своего “Бориса Годунова”, между прочим.
— А мы будем делать мюзикл! — не унимался Гога, смакуя свой восторг. — У вас отличная идея, Марк!
Но одно дело “идея”, а совсем другое — ее выполнение.
...Неожиданно в Кисловодск пришла весть о большой беде — ледяная байкальская вода поглотила Сашу Вампилова, с которым я совсем недавно сидел за одним столом в Дубултах на семинаре молодых драматургов, и он давал мне на ночь читать только что опубликованную в журнале “Ангара” свою новую пьесу. Пьеса называлась “Утиная охота”. А две другие его пьесы-одноактовки уже репетировались вовсю на той самой Малой сцене, где мне предстояло теперь работать над “Бедной Лизой”. Впрочем, предстояло ли?
И тогда, и впоследствии подтвердилось прекрасное качество Георгия Александровича: он слов на ветер не бросает. Он верен принятому решению.
О дальнейшем договорились в три минуты: как только пьеса будет готова, я привожу (или присылаю) ее в Ленинград и сразу приступаю к работе.
“А вдруг пьеса не понравится?” — хотел спросить я, находясь вне себя от счастья. Но удержался — опять побоялся вспугнуть.
Я впервые в жизни получил возможность работать в профессиональном театре — после пятнадцати лет работы в любительском! — и в каком театре! — лучшем в стране, в мире, во вселенной!
...Пьеса была готова уже в сентябре. И даже мгновенно перепечатана. Юра Ряшенцев написал стихи, как всегда, в кратчайшие сроки — это была наша с ним первая авторская работа, самая легкая, самая быстрая и, может быть, самая точная. Именно потому она сейчас кажется мне наиболее удачной — счастье совместного труда выражалось в абсолютном слухе поэта и на Карамзина, и на режиссера. Проблем между нами не было никаких. Мне нравилось все, что Юра написал со скоростью света, а потому это все сразу легко укладывалось в пьесу.
Мы поговорили о стихах буквально два-три раза. Юра сам наметил все номера, которые он хотел написать. Единственное, что исходило от меня, — просьба не ограничиваться сольными номерами, а сразу найти возможности и для дуэтов, и для трио, и для хоров.
К сожалению, эти формы — может быть, из-за неопытности, все-таки первая театральная практика поэта! — остались в “Бедной Лизе” не слишком развиты, и мне пришлось на ходу потом “разбрасывать” текст по персонажам, имитируя диаложную фактуру и искусственно создавая иллюзию взаимоотношений героев в музыке и стихах. Впрочем, может быть, как раз этот метод и принес в конце концов успех: поэзия осталась поэзией, разрушения на реплики не произошло, так как сохранилась (сама собой!) авторская целостность поэтических номеров.
Прием “перехвата” одним персонажем реплики другого требует внимательного и осторожного соблюдения психологических и смысловых характеристик героев, и они, эти герои, получают при таком способе театральной обработки слова возможности для комментирования собственного поведения и даже, в отдельных моментах действия, — для обобщения художественной воли автора и режиссера.
Так что в “Бедной Лизе” работа с поэтом оказалась по-моцартиански эффективной, когда недостатки труда были невольно обращены в достоинства. Я к тому же был сам, как читатель, столь обольщен Юриными стихами, что в процессе писания пьесы по “Бедной Лизе” — для себя, только для себя! — изобрел мелодии к этим стихам — с единственной целью: проникнуться стилем каждого эпизода до конца, поймать дух будущих музыкальных решений... К концу писания пьесы эти мелодии как-то устоялись во мне, и я мурлыкал их себе под нос, перечитывая страницы пьесы. Мне казалось, что с этими мелодиями стихи не уживутся, но без них устное чтение что-то теряло, стихи смотрелись какими-то голыми, эмоция, столь важная в передаче именно “Бедной Лизы”, оставалась недовыраженной.